Некогда было СЛОВО – пять букв, – и оно, упав в мир, стало плотью, – спрашивается, зачем? Плоть тяжела, тяжела, бесконечно тяжела, глуха, непролазна, неподвижна, – ужасный, надламывающий позвоночник вес. Ужасный, черный, лиловый, коричневый мрак, душные закоулки, осклизло-мохнатые пещеры. Каменный потолок. Сырой песок в пальцах. Гири тупого свинца.
Слово летуче, слово лучисто, слово сейчас здесь – а через миг уже там, – за и сквозь. За тучами, звездами, водами небес, по ту сторону всех, даже самых кривых зеркал, наполненных отражениями голубых садов, – за линиями, кубами, сферами, ломаными неевклидовыми – уж конечно, неевклидовыми – пирамидами, за вертоградами корней из диких чисел, за россыпью таких цифр, о которых здесь еще не догадываются, оно там, за горними, скрытыми от человеческой мысли зоосадами и бестиариями, за птичниками малых ангелов, за инкубаторами радужно-белых серафимов, и дальше, там, где не летало крыло самого летучего из нетварных существ, там, где Вода и Поляна, – говоря низким языком, – Вода и Поляна, блаженство, вечность, непорванная струна, покой, кристалл, цвет, стройность, всеохватность и гармония, – но смотрите, смотрите: язык немеет, когда берется за описание Воды и Поляны; немеет, отсыхает, как лист в октябре, падает, скукоженный.
Тяжелеет и врет.
Оставим это.
О, как мы сияли, когда были одно. Вместе мы были Словом, лучистым пентаклем, растянутой, как сеть, и напряженной Единицей, – ай, опять не так… Потом… потом что-то случилось. Что могло случиться? Не вспомнить. С этой стороны ограды не видно, что делается там, в розовом саду.
Что-то случилось, и Слово пало в мир; вращаясь с бешеной скоростью; острым концом вперед; вонзилось и стало миром: воплотилось, и огрузло, и налилось весом. Стало миром, стало плотью. Камнем, рыбой, хлебом, деревянными чурками, песком, подушками, яблоками, печными горшками, медью, ландышами, кровью, дорогами, бумагой бессмысленных человеческих словарей. Вольфрам, морковь, слезы, рояли – какая разница?
Все плоть.
И Д. каким-то образом был в том повинен.
Он знал – или помнил, – что он согрешил, и был изгнан, и пал, и низвергся, но смысл всего этого был отнят у него, и он лишь догадывался, что это – то есть забвение смысла – входит в условие приговора, или наказания, или испытания. Его отлучили от Воды и Поляны, страшным вселенским пинком вышвырнули сюда, в Юдоль, отняли ключи, и каждую, каждую черту его, каждый изгиб сковали базальтом и слизью. Он помнил высокий, страшный звук трубы, и как от этого звука все сущее как бы ахнуло, но ничего не изменилось. Лишь алмаз обратился в графит, как бы мгновенно сгнив, и в то же время – спроси его – оставшись самим собой.
И это он – Д. или не-Д. – настоящего, внутреннего имени у него больше не было, – это он был сгнившим алмазом, и поправить это он не мог.
И он хотел назад, он хотел, чтобы все снова стало как раньше.
Пленный дух, Д. был уязвлен самой страшной язвой, наказан самым издевательским способом: ему сохранили бессмертие.
Вечная тюрьма, коридоры да двери, но – ха-ха! – без лестниц.
Ему, как и всем Им, было дано проступать в так называемом человеке, или, иначе говоря, Носителе. Но если другим было разрешено проступить и отступить, быстро вернуться назад, вывернуться и сбросить Носителя, то у Д. это право было отнято и путь назад был перекрыт.
Он не мог умереть вместе с Носителем – в момент так называемой смерти, а правильно говоря, Ухода, он сразу же проступал в других Носителях, передвигаясь по земной, человеческой, тварной горизонтали.
Но и покинуть Носителя по своей воле он не мог, он обязан был дожить вместе с ним до его жалкой человеческой старости, и единственным способом стряхнуть Носителя с себя было самоубийство.
Он часто пользовался этим способом, потому что терпения ждать вместе с хозяином у него редко хватало.
Ждешь, ждешь, а тот, с больной печенью, слезящимися глазами, подагрическими коленками, все ползает и дышит, и ради чего? Как только он, после стольких телесных тягот, испускает свой так называемый дух, Д. немедленно проступает в другом, ничуть не лучшем хозяине, лишь с досадой гадая, куда мог отправиться дух предыдущего.
Правда, иногда он бывал терпелив, особенно если хозяин попадался удобный, с земными связями и возможностями – царь, или вельможа, или знаменитость; у таких и старость была комфортабельнее, несмотря на вечные, казалось, проблемы с простатой, и все-таки какой-то почет и внимание окружающих, и любовная жизнь поразнообразнее, и, как хотите, но рябчики вкуснее брюквы, а свежекопченая мурена с петрушечкой – да, ел, ел и это! – привлекательнее яблок-паданцев.
С такими он обычно оставался до конца. Где-то ближе к концу порой гадал: сам откину копыта или же верные слуги или милые детки помогут? – а помогали; даже смешно; вытаскивали крючьями из-под козлоногой, модной в свое время кровати, забивали насмерть липовыми палками, хорошо отшлифованными сирийскими кинжалами, душили шнурками из вискозы, угощали маринованными поганками; а то по лбу табакерочкой, а то в лоб кистеньком; право, смешно.