Подлый раб не знал ни азбуки, ни счета, и окромя смутных татарско-варяжских видений, да простой, как палка-копалка, стойкой портошной похоти на каждое проколыхавшее мимо белое бабское тулово, да неукротимых позывов на печеные-вареные корнеплоды под жестяной гул зеленоватой, торопливо сварганенной из дряни водки – тяп-ляп – и ведро готово, – окромя этого он ничегошеньки, похоже, не знал и не хотел, а потому удобно и несложно было разлечься, просочиться, расположиться в его душе, кривой, упрямой, ленивой и нелюбопытной, склонной, впрочем, как с неудовольствием отметил быстро сливавшийся с Игнатом Д., к поджогам, пожарам, кострам, печам, факелам, блуждающим болотным огням, светлячкам, лучинам; то есть даже до такой степени склонной, что случись абы где огню – раб немедля бежал на красное, призывное колыхание языков пламени или хотя бы на слабое, голубоватое свечение гнилушек, старых, спиртом попахивающих пней, замшелых лесных колод, и, отвесив челюсть, широко раскрыв белые глаза, смотрел, завороженный, как мерцает, гуляет, полыхает, знать себе ничего не знает огонек, поедающий дом ли, полено ли.
А что вез он в Петербург из Луги воз с битой птицей, а велено было живо домчать, а чего там домчать – день пути, а загулял в дороге, – встретил свояка, то да се, а тут еще цыгане, северные, коварные, с кострами в тумане и глухими предсказаниями долгого пути да сердечных хлопот, цыганки, искоса глядящие длинными индийскими взглядами сквозь молочный чухонский туман, усмехающиеся, серебряными бусами потряхивающие, за руку берущие, бровями помавающие, литые яблочные слова на своем говоре говорящие, – а что ж тут поделаешь, очнулся через неделю – карманы обобраны, и в голове посвист пустоты, и птица с душком.
Ваша воля, порите. Понимаем. Спасибо за науку.
Игнат поблагодарил порщиков за науку, поцеловал палачей в плечико и вышел на стогны града, и Д., уже освоившийся в неприхотливом туловище крепостного, вышел, и был Город, и были его набережные. С запада дул соответствующий ветер, ровно и сильно; – нагонял воды в речные рукава, загибал, заворачивал волны барашками. Небо было обманчиво чисто, будто все тучи, что могли нестись по нему, еще не отделились от водной утробы, не просветлели, не окрылились, не вознеслись, не окрасились в ожидаемые октябрьские цвета фиалки и ржавчины, но, плененные водой, ворочались и вздымались, стремясь вместе с материнским потоком вспять, против течения, туда, куда нельзя.
Небо было чисто, пусто и тревожно, но в любую минуту… В любую минуту…
– Э! Гля! Ы! – выразил нонешний Носитель некоторые нерасчлененные чувства, и Д. увидел, что и правда, воды уже грозят перелиться через край, уже покрыли гранитные ступени, спускающиеся с набережной в речную глубину, уже лижут некрепкую мостовую, и отдельные струи, шипя, забегают в пространство, для текучих стихий не предназначенное.
Он отскочил, сберегая лапти, толкнул спиной барина, матюкнулся, винясь перед его благородием, ахнул мысленно, вдруг заметив стройный ряд дворцов, словно по нитке вытянувшихся вдоль реки и во все глаза смотрящих, словно бы с недоверием и гневом, на буйство вод, переплескивающих через недопустимую черту.
Дворцы! Завитки их, отвесный дождь колонн, цвет песка, и волн, и красно-бурых, шевелящихся водорослей, меловое свечение статуй на крышах и в простенках, веера раковин, венчающих своды окон, а по ту сторону непокорного, отбившегося от рук потока – низкий вал крепости, словно слепленный из сырого вечернего песка и, надо всем, – криком вздымающийся в оголившиеся небеса, золотой и тонкий шпиль, разрезавший небо на западную и восточную полусферы.
– Пышный город, – пробормотал ошарашенный раб.
– Чего тебе, братец?
– Пышный, говорю, город.
– Однако!
Походя ушибленный барин оскалился на Игнатово изумление, поправил высокую шляпу. Мелкий барин, глаз голубой, насмешливый, сам кучерявый и вертлявый, без важности, а похож на обезьяну, что у господ в клетке, даром что та в красной курточке и шапочке с кисточкой, а этот в пальте и на шее галстух – все равно вида басурманского, неправильного и невозможного, – как если бы окосевший от медовой ли, ячменной ли пьяни богатырь-основатель, сбившись с вожделенного пути из тупых белобрысых варяг в вертлявые, чернявые, быстрые греки, проспал нужный поворот и вместо золотом шитой, алыми квадратиками разузоренной, неторопливой, всепримиряющей мордвы попал, сам не зная как, под пальмовый ветерок беспокойной, зубоскальной, приплясывающей Абиссинии.
Понаехали, ёшь твою двадцать!.. Под ногами путаются!..
Свежепоротая задница вспыхнула было ожогом, ударившись о тщедушную барскую плоть, но и ожог, и поджог барской усадьбы, мгновенно представившийся и мысленно осуществленный – выволакиваем, посреди криков и суеты, через чердачное окно никому, и нам в том числе, не нужные ивовые кресла, – все сполохи погасли, смирились, залитые шипящей, наступающей водой. И вновь кружевной подол забежал куда не просили и лизнул отпрянувшие ноги – одним концом по барину, другим по мужику.