Посетители-неевреи рисковали, уповая на то, что немцы вернутся нескоро, — и один раз все едва не закончилось катастрофой. Раздосадованная старуха, которая до войны работала в ИВО уборщицей, решила их проучить и во время обеда заперла ворота, выходившие на улицу, — все посетители остались внутри. «Ключ отдам немцам, когда вернутся», — посулила она. Посетители, особенно Викся Родзиевич, которую однажды уже арестовывало гестапо, сильно встревожились. Выручил их Шмерке. Бывший уличный мальчишка, он умел работать кулаками. Подошел к старухе, схватил ее за руку и заорал на своем корявом польском: «Еще до того, как немцы вернутся, я тебя так отделаю, что ни один врач не поможет. А ну, давай ключ!» Он так вывернул ей руку, что она поняла: дело нешуточное. Старуха освободила перепуганных пленников и убралась в свою лачугу[148].
Поскольку перед зданием ИВО находился просторный двор и многие окна именно туда и выходили, члены «бумажной бригады» могли заранее заметить, что немцы возвращаются, и возобновить работу. Во время долгого обеденного перерыва невольники назначали дежурного — он следил за обстановкой и, завидев немцев, выкрикивал условленное слово: «яблоко».
По протоколу, разработанному Шпоркетом, евреи-невольники обязаны были вставать, когда в комнату входил сотрудник ОШР. Суцкевер придумал при приближении немца произносить слово «яблоко», после чего все работали стоя, чтобы уже не вставать. Это был акт молчаливого сопротивления, помогавший сохранять человеческое достоинство и не унижаться[149].
Со временем между членами «бумажной бригады» сложились тесные дружеские отношения, на которые не влияли ни политические разногласия, ни характеры. Гебраист и сионист Израиль Любоцкий стал близким другом социалиста и противника сионизма Даниэля Файнштейна. Зелиг Калманович по-отечески привязался к Уме Олькеницкой, художнице, несмотря на то что не разговаривал с ее мужем Моше Лерером. Лерер, бывший сотрудник ИВО и фанатичный коммунист, снял Калмановича с поста исполняющего обязанности директора ИВО, когда в июне 1940 года институт перешел в руки советских властей. Пятеро преподавателей из бригады тоже держались вместе, делились едой и словами поддержки. А члены «Юного стража» — социал-сионистской организации — составляли тесно сбитый и крепко хранящий свои секреты клан.
Между Шмерке и Рахелой Крыньской вспыхнули нежные чувства. Оба недавно овдовели — причиной тому стала безжалостная немецкая машина уничтожения. Мужа Рахелы арестовали прямо на дому и отправили на расстрел в Понары в июле 1941 года, еще до создания гетто. Жена Шмерке Барбара скрывалась в городе под видом польки, но в апреле 1943 года ее разоблачили и расстреляли.
Их сближению способствовали не только одиночество и работа бок о бок. Рахела полюбила Шмерке за его искренность, чувство юмора и оптимизм, ее восхищали его уличные замашки[150]. Сердце Шмерке тронула ее любовь к поэзии и спокойное достоинство, с которым она переживала личные трагедии. Его впечатлили ее энциклопедическое образование и эрудиция. У Рахелы был диплом Виленского университета, Шмерке же даже не окончил школу.
Отношения Шмерке и Рахелы не афишировались вне круга друзей и коллег. Они не съехались, окружающие не принимали их за пару. Однако их связывала искренняя взаимная привязанность, достаточно сильная, чтобы после войны он предложил ей выйти за него замуж. (Она долго колебалась, но в итоге ответила отказом.)
Эти отношения вдохновили Шмерке на написание стихотворения про Рахелу и ее дочь под названием «Одинокое дитя». Там говорится о девочке, отца которой «схватил великан», а теперь она разлучена с матерью. Но после долгих скитаний и многих бессонных ночей несчастная мать отыщет свою дочку и споет ей колыбельную:
Стихотворение было положено на музыку, песню исполняли в театре гетто, и она стала чрезвычайно популярной[151].
Тяжелыми моментами были также дни отправки книг и документов в Германию. Бессовестный грабеж приводил молодых членов бригады в ярость. Калманович пытался убедить их, что за плохим скрывается хорошее. «Всё немцы уничтожить не смогут. Они уже отступают. А то, что им удастся вывезти, в конце войны обнаружат и отнимут». Художница Ума Олькеницкая говорила примерно то же самое: «Если немцы не уничтожат эти материалы, а продадут или положат в архивы, все будет хорошо. Мы их найдем». Однако глубокая грусть на лице противоречила ее словам, когда она грациозно поводила рукой вдоль стен, будто озирая свои сокровища. В словах Калмановича и Олькеницкой звучала надежда, но ничем не подкрепленная[152].