Дорогой друг,
Как видите, моя глава «Лех-лехо»[307] не так-то быстро кончается. Я уж как-нибудь дотяну до тех пор, пока не приеду в счастливую и благословенную Америку – эхе-хе!..
Вы пишете, что ради меня готовы пойти в огонь и воду. Это, конечно же, очень мило и благородно с вашей стороны, но я не могу от вас подобного требовать, да и не вижу в этом никакого счастья ни для себя, ни для вас. Но если вы действительно хотите сделать мне особое одолжение, совершить доброе дело, то я вот что вам скажу.
Через сто двадцать лет (ну, или, как я подозреваю, чуть раньше), когда я переберусь туда, откуда уже ни депешу не отстучишь, ни письмеца не напишешь, народ Израиля наверняка захочет отдать должное народному писателю – пусть даже он уже и на том свете – и установить на его могиле достойное надгробие. Я хочу, чтобы на камне была высечена вот такая эпитафия, которую я недавно сочинил на банкете в свою честь. Когда все выпили вина, развеселились, пошли петь песни и произносить тосты, я уселся в сторонке и написал такую вот эпитафию:
Возможно, вам не по душе придется слово «жаргонист», так я даю вам право заменить его на «юморист»[309]. Главное – повнимательнее проверьте орфографию, ибо даже на могильном камне нужно писать без ошибок… А сами пребудьте в здоровье и в радости, и пишите письма, и говорите каждому приветливо —
В письме содержится ранний вариант эпитафии Шолом-Алейхема. Впоследствии он ее доработал, убрал первую строфу, а «жаргониста» заменил на «юмориста». Окончательный вариант высечен на его надгробном памятнике на кладбище Маунт-Кармель в нью-йоркском Квинсе.
Глава восемнадцатая
Тяготы советской жизни
В Вильну со всех сторон хлынули возвращавшиеся евреи-беженцы, и мало-помалу начало заново формироваться еврейское сообщество. Религиозная община была образована в середине августа, во главе ее встал раввин Исроэл Густман, единственный уцелевший член виленского раввината. Община приняла на работу резника, двух гробовщиков, администратора и секретаря. Получать письма тех, кто искал родственников, и отвечать на них теперь входило в ее обязанности[311].
18–19 сентября 1944 года в частично разрушенном здании Большой синагоги отпраздновали Рош-ха-Шану. Уцелела лишь половина крыши, над головами у прихожан моросило. Лишь четыре человека пришли в талесах (молитвенных покрывалах)[312]. На Йом-Кипур службу перенесли в Хоральную синагогу, защищенную от непогоды. Она и стала постоянным домом еврейской религиозной общины.
Был создан комитет, который заботился об осиротевших детях-евреях: они бродили по городу беспризорные, изголодавшиеся, не знавшие ни врачей, ни школ. Комитет возглавила Цивия Вильдштейн, преподавательница, окончившая педагогический факультет Виленского университета. Шмерке, Суцкевер и Аба Ковнер также вошли в его состав.
В конце сентября власти дали комитету разрешение создать еврейскую школу, детский сад и детский дом – все располагались в одном здании, получившем название Еврейский детский комбинат. В школе обучали по советской программе, но на идише. Ни религиозных предметов, ни практик в программе не было, однако велось преподавание литературы на идише. Музей передал детскому комбинату учебники и детские книги[313].
К осени 1944 года у двух тысяч виленских евреев появилась скромная сеть общинных учреждений: синагога, светская школа и музей. При этом не существовало городского еврейского комитета, о котором раньше думали Шмерке и Суцкевер. Эту идею власти не приняли.