— Ну и как, помогло, дядя Яков? — спросил сидевший за огнем молодой партизан, доставая из карманов картошку и кладя ее в жар.
— А шут их знает! Вроде полегчало немного… А может, само прошло. Безвредные корешки… Да, вот я ту дочку посмотрел и говорю мужику: «Я тебе ее вылечу». Хорошо. Наутро сварил в горшке те корешки и говорю мужику: «Пои ее три раза в день по чайному стакану. Эти, мол, корешки с могилы самого Николая-угодника-чудотворца и помогают от всяких болезней». Мужик дал мне денег, а я давай бог ноги. Ладно. Прошел год. Сижу, пью чай в трактире. Дело было на ярмарке. Вдруг входит тот самый мужик, борода лопатой. Я хотел бежать. А он бух мне в ноги. И говорит: «Спаси тебя Христос, благодетель, дочка не только выздоровела, а уж родила!»
— Вылечил? — спросил молодой партизан.
— А шут ее знает! Скорее, само прошло.
«А возможно, и психологическое воздействие», — подумал Бахтуров, в то время как дядя Яков, почесав голый живот, стал крутить рубашку над пламенем.
— Хороша у тебя рубашка! — усмехнулся молодой партизан.
— Была хорошая, одни рукава остались… У тебя вон сапоги каши просят.
— Да, это действительно, — согласился партизан, посмотрев на перевязанный веревкой сапог.
Дядя Яков положил рубашку, вытащил из кармана тряпичный кисет с махоркой и с солидным достоинством свернул закурить.
— Бери! — он протянул кисет молодому партизану. Тот отрицательно мотнул кудрявой головой.
— Не куришь? — спросил дядя Яков.
— Нет, бросил.
— Чего так?
— Нужда заставила… Я в германскую войну в пороховом погребе служил. А у меня такая славная трубка была, фарфоровая. Только товарищи заметили ее у меня. Вот один и говорит: «Если ты, Кузька, хочешь лететь на воздух, так лети. А мы не хотим». Взял у меня ту трубку и разбил.
— И не тянет?
— Нет. И в грудях легче стало…
Они помолчали. Чуткое ухо Бахтурова ловило ночные звуки. В залитой мраком степи дважды проскрипел коростель. Потом на коновязи подрались и затопали лошади. Послышался резкий окрик дневального, и вновь все затихло.
— Да, дела да случаи, — глухо заговорил пожилой партизан с забинтованной головой, который, лежа у костра, казалось, давно уже спал. Он привстал и потянулся к огню. — Вот ты, дядя Яков, блаженным прикидывался, Кузька болтал, что на воздух было взлетел, а я вот до революции в Костроме на театре играл, представлял.
— Ну? — Дядя Яков отложил рубашку и с любопытством посмотрел на товарища. — В тиятре, говоришь, представлял? Гм… Скажи, пожалуйста! А я и не знал. Так ты, стало, актер?
— Около того. Я поезд представлял.
— Как это?
— Обыкновенно: свистел, шипел, в трубу гудел, пары пускал. Настоящий-то поезд на сцену не выпустишь… Мы там «Анну Каренину» ставили. Спектакль такой. Ну и бутафорский поезд пускали. Конечно, правду сказать, главную роль не я исполнял. У нас там старичок был, реквизитор, Николай Иванычем звали. Маленький такой старичок, и лысина вовсю, а тут, на затылке, волосы торчком. И жена его, Марья Петровна, тоже старушка. Одни жили, детей у них не было. Хорошие старички. Да. Так Николай Иваныч заместо паровика кипящий самовар на тачку ставил. Ну и труба к нему, конечно, большая. На манер паровозной. А Марья Петровна с железным барабаном.
— А барабан зачем?
— Для грохота. Машине подражать. Очень ладно у них получалось. Поглядишь, бывало, настоящий поезд идет. Только что колес нет. Их за декорацией не видать, а только трубу. И вот один раз Николай Иваныч чего-то замешкался, а тут монтеры проволоку тянули за сценой, дорогу ему перегородили. Я слышу, уже самое время Анне Карениной под колеса кидаться: свищу, трублю, пары пускаю. Режиссер кричит: «Николай Иваныч, давай!» — «Сейчас!» — и рванулся, недоглядел, споткнулся за проволоку и тачку уронил. И что тут было, братцы мои! Тачка в станцию въехала, самовар прямо на сцену выкатился и на суфлера. Тот выскочил из будки, как ошпаренный кот, и на Николая Иваныча бросился. Изругал его беспощадно. Чуть не побил.
— Вот, наверно, смеху-то было, — сказал, смеясь, дядя Яков.
— Нет. Тут особого смеху не было. Больше перепугались все. А вот когда Николай Иваныч вместе с луной на сцену упал…
— Почему упал?
— Он тогда на самом верху, на стремянке, сидел, луну представлял. Круг в руке держал, а за ним фонарь… Постой, какую же мы тогда пьесу играли? «Бесприданницу»? Нет. Вот дай бог памяти… Там еще ракеты пускают… Ага, вспомнил: «Коварство и любовь». Знаменитая пьеса! Главную роль, Марию, играла Лавржинская. Это она по афише так, а по паспорту как-то иначе. Черт ее разберет. Ну и стерва была! Сущая ведьма. А злющая! И нос длинный. Только злобой жила. У нее вся злость, как я понимаю, в язык шла, а так — ни тебе образования, ни тебе воспитания.
— Неграмотная?