Всегда-всегда? Н. О.
Всегда, всегда, всегда. К.
Неукротимо? Н. О.
Неукротимо-неукротимо! К.
Переписка стала напоминать съезд 30-х годов, когда встав и захлопав в едином порыве, делегаты потом долго не могли остановиться, боясь, что их заподозрят в неуважении к президиуму во главе с вождем. Обоярова, видимо, тоже почувствовала эту неловкость:
О, готовный мой!
Знаю и жду! Но, кажется, звонит телефон. Наверное, это мой адвокат. До завтра, до завтра, до завтра!
Ваша нетерпеливая — Н. О.
Кокотов ощутил облегчение, осложненное счастливым томлением, но тут его как ударило: если к утру он ничего не сочинит, Жарынин не отпустит на волю! Запрет на ключ, прикует к батарее, отберет одежду, а то и хуже — изобьет до потери мужественности. С него станется! Писодей встал, вскипятил воду, заварил «Зеленую обезьяну», хлебнул, обжигаясь, и раскрыл ноутбук. Несколько минут он настраивался, изгоняя из головы все лишнее, особенно — обрывки эсэмэсэк, крутившиеся в сознании, как привязчивый мотивчик. Наконец Андрей Львович сосредоточился и защелкал по клавишам:
Автор «Кандалов страсти» остановился: вместо мыслей в голове была сладкая вата. Он для вдохновения положил перед собой початый коробок камасутрина и долго всматривался в приписанное от руки слово «форте». Подействовало!
Замурлыкала Сольвейг. Надеясь услышать Обоярову, писодей схватил трубку, но это оказалась всего-навсего Валюшкина.
— Что? Делаешь?
— Пишу… — сознался Кокотов.
— Извини!
— Ничего! Я рад тебя слышать!
— Может. Нам. Уехать. Куда-нибудь?
— Зачем?
— Не понимаешь?
— Понимаю, — грустно ответил он, ощущая в теле мемориальное удовлетворение. — Я бы с радостью. Но Жарынин увозит меня из Москвы!
— Зачем?
— Говорит: здесь нам не дадут работать.
— Куда?
— Э-э… В Сазополь…
— Когда. Вернетесь? — с тоской спросила Нинка.
— Через месяц.
— Передай. Жарынину. У него. Отличный. Нос.
Слушая короткие гудки, Кокотов думал о том, что Валюшкина, конечно, разгадала его нехитрый маневр и обиделась. Он испытал смешанное чувство: грусть утраты и радость освобождения. Более того, где-то в глубине души, словно солнечная изнанка тучи, засветилась нежная благодарность к Нинке… Только не раскисать! Писодей защелкал по клавишам, едва поспевая за вынужденным вдохновением. Помня заветы соавтора, он был скуп и краток. Впрочем, иногда увлекался, и тогда текст завивался, словно тонкая стружка, вылетающая из рубанка. Записав все то, что они успели придумать, Андрей Львович понесся дальше. Временами казалось, что в темя ему, как в бензобак, вставили «пистолет», и по шлангу из неведомого резервуара прямо в мозг бегут мысли, образы, слова… Иногда, конечно, случались затыки…
Писодей поморщился: выходило, что в комнату заглянул не только старый разведчик, но и ожившая странным образом удочка.
Писодей нахмурился: получалось, что заслуженный нелегал вошел в комнату, где не только спали влюбленные, но еще и хранилась удочка.
Писодей вздохнул: удочка все-таки не древко полкового знамени, и в руках ее не сжимают!
Писодей застонал: из текста следовало, что генерал собрался идти на рыбалку, в то время как он с нее уже вернулся. Работа встала. Чтобы развеяться, Андрей Львович отправился на ужин. В столовой он застал Болтянского и Жукова-Хаита. Они пили клюквенный кисель и обсуждали перспективы мирового кризиса. Федор Абрамович предсказывал закат евро, а Ян Казимирович утверждал, что доллар давно превратился в резаную бумагу, которую соглашаются считать валютой только из страха перед Пятым флотом США.
Появилась Татьяна с тележкой:
— Что, ходок, опаздываешь?
— Приболел…