В каких-то письмах встречаются осторожные и очень путанные пожелания — например, такое, сформулированное совершенно в духе Хармса: «Может быть и в указываемых мною ошибках тоже окажутся ошибки, то тем лучше; укажите и на мои ошибки» (Алексей Федорович Псяуков, Восточно-Сибирский край, 19 января 1931 г.; ед. хр. 249, л. 9). Но проявляется в них и встречная тенденция — учить учителей: «На днях закончу и вышлю Вам статью на тему „Читатель поучит нас как учить его“» (Р. И. Брунштейн, Уральская область; ед. хр. 247, л. 24). Р. И. Брунштейн, правда, не был самостоятелен в своем порыве: он перефразировал высказывание М. Горького из декларации, открывающей самый первый номер журнала: «Мы надеемся, что он, в свою очередь, поучит нас тому, как лучше мы должны учить его»[1002]
.Читательская критика достигла кульминации в кампании за «перестройку» журнала, которая развернулась в 1934 году и была инициирована его же редколлегией. В редакцию посыпались требования превратить журнал в учебник со строгой программой, четкой структурой, изложением материала по пунктам, с контрольными вопросами и заданиями в конце каждой статьи. М. Горький и его соратники, конечно, задумывали свое издание как обучающий курс, и элементы учебника в нем появлялись, но выдержать принципы «рабфака на дому» им не удавалось никогда.
Итак, мы, как кажется, получили некоторое «феноменологическое» (в догуссерлианском смысле слова) представление о советском человеке, пытающем счастья на поприще литературы. Вернемся к вопросу о «смысле» его ученичества. Для чего и почему гражданину СССР, бесконечно далекому от высоких сфер искусства и еще недавно довольствовавшемуся эстетическими предложениями низовой культуры, понадобилось быть писателем? Повод ясен: призыв РАППа, поддержанный в какой-то момент государством, многочисленными просветительскими организациями, высшей школой, Академией и прессой, включая специализированный журнал «Литературная учеба». Оставляя мотивы государства и организаций в стороне, отметим только, что, предоставив этот шанс, они сопроводили его пропагандистской кампанией, по интенсивности сопоставимой с самыми громкими «коммунистическими» инициативами.
Если же говорить о встречных интенциях, то вот несколько простых соображений. Конечно, саму по себе «зачарованность» литературой, аспект «искусства для искусства» сбрасывать со счета нельзя: образование, как известно, необратимо влияет на эстетические потребности. Понятно, однако, что чистой эстетикой дело не исчерпывается. «Корыстные» мотивы составляют изрядную долю заинтересованности «неофита» в том, чтобы тратить зарплату, весьма ограниченное свободное время и в буквальном смысле драгоценную (учитывая, что день чаще всего посвящен тяжелой физической работе) жизненную энергию на освоение практик, не имеющих никакого отношения к его повседневности.
В такой меркантильности нет ничего необычного. Со времени установления института профессионального писательства литераторы искали не только славы, но и денег, а романтическая роль художника, внимающего богу и «жгущего» сердца сограждан, спокойно сочеталась с желанием зарабатывать. Лишь определенного рода социокультурная среда, связанная в нашем случае с «интеллигентским» журналом, могла сделать открытое обсуждение экономической стороны дела чем-то этически неприемлемым. Условия же, в которых писательский «экономизм» давал о себе знать, напротив, по-настоящему любопытны.
Важно и то, что начинающего писателя интересовали не только деньги в буквальном значении слова. Кое-кто, как мы видели, пытался найти в литературной учебе более подходящий способ отбывать добровольно-принудительную «общественную нагрузку» («„Литературная учеба“ как партучеба» для партактива), а она бывала очень назойливой — это не ДНД в поздние семидесятые. Но еще важнее, может быть, отчаянное стремление домохозяйки-колхозницы, вдруг оказавшейся между «штопкой» и «вдохновенными статьями», порвать со своей средой.
Вряд ли есть смысл утверждать, что обыкновенный советский человек был в курсе писательских дел, но популярность творческой интеллигенции и ее близость к «центру» даже в масштабе губернского города, иногда заметные привилегии[1003]
и не самое тяжелое «орудие труда» («перо», как ни крути, не «штык») — все это выглядело привлекательным и, в свете объявленного призыва в литературу, неожиданно доступным[1004]. Оборотная сторона медали: самоубийства Есенина, Маяковского и вообще регулярная «зачистка» литературного поля — не слишком настораживали, что тоже объяснимо, ведь в литературу наконец вступал человек, числящий себя настоящим пролетарием. В своей массе ставленник «Литературной учебы» идентифицировал себя с новой действительностью и искренне удивлялся, когда не находил признания. Собственно говоря, его приглашали в литературу, чтобы заменить социально враждебных, временно взятых на службу «спецов».