И другие сели. Дед Стефан принялся переобувать постолы. Сначала он развязал ремешки; и все, сосредоточенно глядя на его заскорузлые пальцы — коричневые снаружи и белые изнутри, — ждали, сумеет ли он завязать их как следует; потом перевели взгляды на сами постолы, стоявшие на бурой земле, и обнаружили, что один только дед Стефан обут в постолы. Тогда они обратили внимание, кто во что обут: Дачо был в спортсменках, Иларион — в коричневых ботинках, Спас — в запыленных сапогах.
— Чего уставились? — раздраженно спросил Лесовик.
Они ничего не ответили, стояли и, прищурясь, глядели в поля. А Лесовик стоял между ними и полями и не знал, что бы еще сказать.
— Будто я сам все это затеял, — сказал он, понимая, что ничего не сказал.
Они молчали.
— Вам не втолкуешь, — продолжал он. — Уперлись, как бараны. Будь у меня пес, я бы тоже его привел. Для вас собака дороже человека.
Крестьяне переглянулись, не понимая, о каком человеке идет речь. И в эту минуту на дороге показался Дышло — в синей домотканой рубахе и надвинутой на лоб соломенной шляпе с рваными полями. На длинном кожаном поводке он вел по заросшей обочине своего рыжего пса. Пес дергал за поводок — при этом его большие висячие уши приплясывали — и, что-то вынюхивая, то и дело нырял мордой в высокую траву. Казалось, он плывет по придорожным зарослям.
Лесовик снова вздохнул и отшвырнул окурок. Дышло подошел и остановился. Крестьяне продолжали сидеть на свежевскопанной бурой земле. Пес поднял голову и с беспокойством посмотрел на людей, а они встали один за другим и пошли к тому месту, где торчали воткнутые в землю лопаты. Пес пересчитал людей, пересчитал лопаты и хотел было отскочить в сторону, но железная рука Дышла дернула за поводок. Пес припал к траве, а потом, взвыв жалобно и протяжно, кинулся в ноги хозяину и уткнулся в них мордой.
Лесовик шагнул и взялся за поводок, но Дышло рванул его на себя. Они впились друг другу в глаза. Именно в этот момент Дачо припомнил, как они со Спасом вели сюда собак. Спас зашел за ним, и они пошли вместе. Собаки весело резвились, обнюхивали друг друга, а братеники не знали, о чем говорить, — языки у них не поворачивались. «Наши собаки тогда ничего не учуяли», — подумал Дачо в тог самый момент, когда Лесовик взялся за поводок, а Дышло рванул его на себя и выдавил сквозь зубы:
— Дай сюда… Я сам!
— Не могу. Оружие за мной числится, я за него отвечаю. И распоряжение такое, чтоб я собственноручно. Может, думаешь, мне в охотку?..
Остальные молчали.
— Может, думаете, мне в охотку?! — крикнул Лесовик.
Никто не ответил, что он думает. Дышло не выпускал поводка, и Лесовик не выпускал. Спас процедил:
— Лесовик, ты меня знаешь с рожденья… Вместе играли пацанятами, вместе гуляли парнями…
— Как не знать.
— Хорошо, значит, знаешь…
— Ох, как хорошо, Спас… — протянул Лесовик, как бы размышляя вслух, — Достаточно я с тобой хлебнул.
— И я — с тобою, — спокойно сказал Спас.
Дачо беспокойно переступил с ноги на ногу — он-то хорошо знал своего братана. Дед Стефан умоляюще обвел всех растерянными детскими глазами.
— Не встревай, Спас, — добавил Лесовик. — Я тебя хорошо знаю и добром прошу, не встревай! Уж я-то помню, каким ты был кметом[11]
и начальником почты… Не думай, я ничего не забыл. Еще раз повторяю: не встревай! Дело это решенное, нечего противиться. Раз надо бороться с солитёром, значит, будем бороться. Это болезнь. Вам на детей наплевать, на детскую смертность наплевать, на все наплевать…— Можно подумать, детей у нас в селе лопатой греби, — заметил Иларион и осекся, вспомнив почему-то, что только что похоронил жену.
— У моей собаки никогда не было солитёра, — заметил Дачо.
— И у моей, — сказал Иларион. — Мне уже шестьдесят лет, и в доме у нас никогда никто не болел, а уж собак было — лопатой греби… — Он поперхнулся и замолк.
Жена его ничем не болела, умерла внезапно — черпала воду из ведерка, упала и умерла.
— А мой песик, — сказал дед Стефан, — умел смеяться как человек.
— И у моего волкодава не было никакого солитёра, — добавил Спас.
— Откуда вы знаете, был или не был! — взорвался Лесовик. — И бросьте здесь разводить агитацию. Все равно дело почти сделано. Последняя собака осталась.
Дышло слушал внимательно. Он знал — никакие слова и препирательства не отменят смертного приговора его собаке. Он много думал перед тем, как привести сюда своего пса, все взвесил. Знал, что пойдет и предаст беспомощного и доверчивого Алишко в руки Лесовика. По дороге, услыхав очередной выстрел, он садился на камень и принимался ласкать собаку, пытаясь ей что-то объяснить. Потом вставал и шел дальше, чтобы остановиться и присесть при следующем выстреле. Так Дышло рассказал своей собаке многое из того, что самому себе никогда не рассказывал. А пес слушал, широко раскрыв глаза, полные безграничной любви к хозяину. При последнем выстреле Дышло снова остановился, снова сел и, притянув к себе пса, сказал: