Его слова вызвали покачивание головой и улыбку, которая говорила сама за себя. Апаулина подошла к деревянной вешалке позади своего рабочего стола, где на колышках висело множество предметов одежды, и сняла с нее белый пиджак. Она повернула его, чтобы показать, что золотые пуговицы были пришиты. ДеКей снова замер, поглощенный воспоминаниями. Пока он молчал, Апаулина вновь нахмурилась, вспоминая слова, но покачала головой и сказала:
—
Она принесла пиджак ДеКею, тот взял его и сказал:
— Спасибо. — Оглядевшись, он понял, чего здесь не хватает. — А где Таури?
— Таури? Там. — Она сделала паузу, вспоминая слова, и пояснила: — Играет.
— Она ваша дочь?
— Дочь? А,
— А где Марианна?
— Марианна… умерла.
Голгоф? Он вспомнил это слово. Кажется, он слышал его от Мэтью Корбетта. Мэтью ведь сказал что-то про голгофа? Разве нет?
— Что такое голгоф? — спросил он.
Вопрос, судя по всему, был понятен Апаулине. Ее лицо омрачилось.
— Ах, голгоф… — Ей потребовалось мгновение, чтобы вспомнить слова. — Голгоф…
Он понял значение этого слова.
— Разрушитель? Но… каким образом?
Она собиралась ответить, но покачала головой.
— Не думать об этом. Голгоф проснуться, но не думать об этом. Только этот день…
Облака разошлись, и снова выглянуло солнце.
Апаулина потянулась к лицу ДеКея, и он инстинктивно отпрянул, думая, что она хочет прикоснуться к маске.
—
Она отошла в другой конец комнаты с соломенной шляпой в руке, открыла маленький шкаф в задней части и вернулась с ярко-желтой остроконечной шляпой, украшенной синим пером, которая, как он понял, почти идеально подходила к его костюму и его канту.
—
— Мне нечего обменять, — сказал ДеКей, пожав плечами и подняв одну руку.
Он не знал, поняла она его или нет, но она шагнула вперед, и теперь ее пальцы действительно дотянулись до восковой маски.
Ему хотелось стоять неподвижно, но, вопреки своему желанию, он дрожал, потому что никто, кроме него самого, никогда не прикасался к белой усыпанной камнями поверхности более десяти лет. Он не позволял делать это даже Брому Фалькенбергу. А теперь здесь стояла девушка, до боли напоминавшая Дженни Бакнер, ее пальцы скользили по фальшивым контурам лица, а взгляд путешествовал по линиям, впадинам и возвышенностям, как будто это была карта знакомой ей страны.
Он больше не смог этого выносить и отступил. Однако не ушел. Он пытался спросить себя, почему остался, но не находил ответа.
— Много беспокойства, — сказала Апаулина с озабоченным выражением лица. — Ты.
— Нет, — ответил он. Он хотел сказать, что совсем немного нервничает, но это была бы едва ли не самая наглая ложь, когда-либо слетавшая с его уст. А он много лгал и говорил много ужасных вещей.
—
— Я… — Все слова вылетели у него из головы. Спокойно? Как можно чувствовать себя спокойно с той кожей, которая ему теперь досталась, и с мятежным духом внутри?
— Что там… — Ей потребовалось немало усилий, чтобы подобрать английское слово. — Под… ней?
Он понимал, что она пытается спросить, что под маской. Ответ вылетел раньше, чем он успел его продумать:
— Уродство.
Она покачала головой, то ли не понимая, то ли не принимая такой ответ.
— Я думаю… добрый, — сказала она.
Он? После всего, что он натворил? После всех монет, которые он заработал, отправляя детей возраста Таури торговать своим телом? После всех денег, выжатых из политиков и общественных деятелей, о чьих пороках ему стало известно? После всех заказных убийств и всего остального, что варилось в его котелке горечи? Он — добрый?
Возможно, Мак ДеКей и был таким много лет назад, в молодости. Но не нынешний Маккавей в своем извращенном преклонном возрасте. Этот Маккавей питался страхом тех, кого контролировал и кем командовал, властью над чужими кошельками, насилием…
Добрый? Эта была мысль, которая могла задушить его болью.
А потом Апаулина приложила руку к левой стороне лица и сказала то, что ДеКей никогда не мечтал услышать ни от одного человека на земле.
Она сказала:
— Сними. — И подняла руку вверх, будто сбрасывая с себя тяжелое бремя греха.
Он застыл, словно пойманный в ловушку.