Роберт Уитингтон предположил, что образ замка взят из аллегорической поэмы Роберта Гроссетеста
При этом он интерпретировал этот замок как куртуазную эмблему, предположительно использованную до этого для театрализованного турнира[982]
. Влияние весьма популярного в Англии текста Госсетеста на неизвестного нам оформителя сцены вполне вероятно, однако ряд деталей заставляет усомниться в интерпретации этого символа как рыцарского.Во-первых, в аллегорической поэме автора начала XIII века четыре дочери короля, соответствующие четырем башням Замка Любви, воплощают несколько иные добродетели – Милосердие (
Во-вторых, поэма Гроссетеста носит аллегорический характер и посвящена описанию творения мира и Божественной любви. Пятая башня, возвышающаяся над всеми, – Любовь, что вполне согласуется со взглядами на четыре основные добродетели христианских авторов, прежде всего – блаженного Августина: «умеренность есть любовь, предающая себя всецело тому, что любимо; мужество есть любовь, готовая вынести все ради объекта любви; справедливость есть любовь, служащая только объекту любви; благоразумие есть любовь, проницательно различающая то, что препятствует и что помогает ей. Объект этой любви есть… только Бог»[983]
.В-третьих, остальные символы, прежде всего ангел, опускающийся с главной башни и увенчивающий короной Ричарда II, не являются элементами рыцарской культуры. Скорее этот символ, как и аллегория Замка Любви Гроссетеста, принадлежат христианской культуре, позволяющей позиционировать монарха как божественного царя, земное воплощение Иисуса Христа. Четырехбашенный замок становится наглядной инкарнацией четырехугольного города из Откровения: «Город расположен четвероугольником и длина его такая же как ширина» (Откр. 21:16). Гордон Киплинг, интерпретируя символ замка и спускающегося с него ангела, увенчивающего монарха, развивает тезис Эрнста Канторовича о традиции изображения въезжающего монарха как Христа, а города– как Нового Иерусалима[984]
. Поскольку Небесный Иерусалим находится в этот момент в Лондоне, и ангелы жили среди горожан, то Лондон становился Градом Небесным, а его жители – ангелами[985].В момент увенчания короной происходила эпифания Ричарда II как Христа, а вокруг творились чудеса – ангел спускался с неба, фонтаны вместо воды били вином.
Эта сцена не была простой демонстрацией смеси торговых и куртуазных эмблем, она создавала сложное единство актеров, сцены, зрителей и монарха, своеобразное «единство», в котором не было строго выделенных субъектов и объектов действия, но все участники влияли друг на друга, определяя свою сущность через создаваемые в ходе ритуальной драмы отношения[986]
.Подданные, создавая образ этого замка и обращаясь к аллегориям четырех добродетелей, демонстрировали свои ожидания, обращенные к будущему правлению. Если Ричард будет править мужественно, благоразумно, справедливо и умеренно, то эти добродетели создадут связь любви между монархом и подданными, связь, аналогичную связи человека и Бога. В этой ситуации король оказывался главным зрителем, а ритуальная драма приобретала дидактический оттенок.
С другой стороны, Ричард, въезжающий в Новый Иерусалим, принявший корону из рук ангела, совершающий чудеса, был главным актером в этом представлении театра власти. Согласно тезису знаменитого американского антрополога Клиффорда Гирца, «грандиозные церемонии являлись не средствами для политических целей, это были цели сами по себе, это было то, ради чего существовало государство. Придворный церемониал был движущей силой политики двора. Не массовый ритуал служил укреплению государства: само государство укрепляло силу массового ритуала. Править значило не столько решать, сколько показывать. Власть служила помпезности, а не помпезность – власти»[987]
. В этот момент Ричард не просто создавал представление о себе как о короле, он был им в самом подлинном смысле слова, что и подтверждали горожане, созерцавшие его эпифанию.