— Ничего… — ответил нищий и, как бы возвращаясь к прежнему разговору, сказал: — Странный ты, Эфраим, человек!.. Вместо того чтобы беспокоиться о своем сыне… думать о Гирше… ты думаешь обо всех: и об этих новобранцах, и об этих конвоирах, и о Иоселе-Цыгане.
И снова взглядом вырубил в чаще просеку.
— А ты? — спросил Эфраим.
— Это, конечно, нехорошо, но я всегда думаю об одном человеке.
— О себе, — сказал Эфраим.
— О себе я не думаю.
— А о ком?
— Об Авнере Розентале.
Теперь хихикнул Шмуле-Сендер, но тут же кулаком прикрыл рот.
Лошадь шла, не чуя поводьев и боли. Она была терпеливей их всех. У нее было терпение не скотины, а божества. Большак бежал назад, в Мишкине. Изредка попадались речушки, забывшие свои имена и навек помолвленные с такими же безымянными озерами.
— Ты и Авнер Розенталь — один человек, — сказал Эфраим.
Ему хотелось сделать для нищего что-то доброе, чтобы Авнер с такой одержимостью не всматривался в лес, чтобы не искал того, чего никогда не найдет ни в чаще, ни на большаке, ни в Вильно.
Если хорошенько подумать, он, Авнер, больше всех рисковал: откройся обман, проведай конвоиры про то, что никакой он не прокаженный, а просто надувала, он, может быть, кончил бы свои дни не в богадельне, а на каторге.
— Это вам только кажется, — промолвил нищий, — что я и Авнер Розенталь — один человек. Авнер Розенталь никогда бы с вами не поехал… Авнера Розенталя никто… никогда бы… под страхом смертной казни не заставил бы чесаться. Если бы Авнер Розенталь появился на людях в таких штанах, как эти, — нищий потрепал оторванную штанину, — он тут же бы умер. Я не могу в таком виде въехать в Вильно — в Ерушалаим да Лита.
— Давай поменяемся, — чувствуя, куда клонит Авнер, сказал Эфраим. Он почти не сомневался, что нищий что-то задумал. Кто ему в святую субботу подаст пару старых… пару поношенных штанов? Да и в штанах ли дело? Просто утомился Авнер, понял, что эта дорога длиной во всю оставшуюся его жизнь — не его дорога. Не его сына судят в Вильно, не его отпрыск служит там в присутственном месте, не его дочь убежала с фармазоном в Киев.
— Я в твоих штанах потону, — ответил Авнер и слез с телеги. — Вы поезжайте… поезжайте…
— Куда ты? — озаботился Шмуле-Сендер. Как и Эфраим, Шмуле-Сендер вдруг подумал, что у Авнера какой-то тайный замысел — только поди догадайся, какой. Может, ему надоело с ними, может, и впрямь соскучился по работе (давно он не побирался), но когда солнце зайдет, всем евреям на свете будет запрещено работать, даже просить милостыню.
— Вернись, — сказал Эфраим.
— Ты первым хотел нас бросить, — уклонился от ответа Авнер. — Если бы не кирка, не резец, и духа твоего тут не было бы, — добавил он и вздохнул.
В его вздохе было больше жалости, чем осуждения, и еще в нем была какая-то тайна, которую он скрывал от них, боясь, что они только высмеют его.
— Прощайте, — бросил Авнер и зашагал по большаку.
Он шел медленно; так же не спеша трусила лошадь. Шмуле-Сендер и Эфраим молчали, следя за фигуркой нищего, похожего на придорожное распятие, которому опротивело стоять на одном месте и которое пустилось куда глаза глядят.
Возле леса Авнер свернул на лесную стежку.
— Поезжай за ним! — сказал Эфраим.
— Нам тут не проехать, — промолвил Шмуле-Сендер. В самом деле лесная стежка была слишком узка для телеги. Поедешь и увязнешь в суглинке или — что еще хуже — ступицу сломаешь. А верхом на одной лошади, даже на такой, как его, Шмуле-Сендера, далеко не ускачешь.
— Поезжай, — повторил Эфраим.
— Да зачем нам за ним гнаться? — возмутился водовоз. — В каком-нибудь доме раздобудет нортки и вернется. Никуда не денется.
— Он не вернется, — сказал Эфраим.
— Откуда ты знаешь? — не сдавался Шмуле-Сендер.
— Он что-то задумал, — выдохнул Эфраим. — Понимаешь, что-то задумал.
Пока они спорили, Авнер исчез из виду, и, как они ни всматривались в чащу, найти его взглядом уже не могли.
Колеса вязли в мокром суглинке, гнедая тужилась, и после каждого ее шага гримаса боли искажала усталое лицо возницы. Черт-те что придумал, злился про себя на Эфраима Шмуле-Сендер. Сам переполошился и его напугал. Да ничего с Авнером не случится. Ну что может случиться с человеком, у которого нет ни ножа, ни веревки, ни ружья. Что?
— Ты меня здесь подожди, — сказал Эфраим.
Легко сказать — здесь подожди. Это ведь не большак, который принадлежит каждому — пешему и конному. Это поле. И не просто поле, а озимые.
— Это озимые, — сказал Шмуле-Сендер. Он хотел объяснить Эфраиму, что хозяин, не дай бог, еще спустит на них собак или придет с ватагой односельчан и изобьет их до смерти за то, что они топчут его хлеб насущный.
— Он, наверное, в чаще. Человек — не иголка. Найдем, — сказал Эфраим.
До чащи было недалеко, но Шмуле-Сендер опасался забираться туда с телегой. Заберешься, а обратно не выберешься.
Прикинув в уме все выгоды и все убытки, Шмуле-Сендер решил выпрячь гнедую, взять ее с собой, а с телегой будь что будет. Вернуться на большак без Эфраима для Шмуле-Сендера было бы куда хуже, чем с ним.