Возвращаемся на палубу. Мир вроде бы ясен. Но какое-то смутное предчувствие завораживает… В принципе такой мир должен либо испариться как «легкий сон», либо — в тяжелом варианте — кончиться самоотрицанием. Тифозное забытье пахнет не триумфом, а моргом. «От Москвы до забытой Орши колесит мой оживший труп». Или так: «К чему мне галиматья эта снится сквозь зеленоватую муть?!» Или — с интуитивным заглядом в конструктивистское шаманство: «Жизнь переходит в голубой туман, сознание становится обузой, а счастьем — жилистый подъемный кран, легко несущий грузы».
В жилистой крепости стиху не откажешь. Это и становится фирменным знаком Луговского.
Кое-где он перекликается с другими новобранцами того же поэтического призыва. Иногда подхватывая мотив, словно носящийся в воздухе («волна баварских буковых лесов» влетает в стих явно независимо от Багрицкого, скорее уж с легкой руки «мамыньки родной», играющей Шумана). Но иные переклики артикулированы. «Отчаянный ветер», мешающий моряку «раскуривать милую трубку», — салют Николаю Тихонову. «Грузчик», из рук которого, бугрящихся мускулами, летят на борт арбузы, как «вереница потухших планет», — пас Илье Сельвинскому. «Ночь, терзающая… как сцена расстрела в халтурной пьесе», — реплика Павлу Антокольскому.
Середина 20-х годов: Владимир Луговской находит свое место в строю поэтов первого советского поколения.
А теперь из главной книги:
Второй поэтический сборник Луговского — «Мускул», — подоспевший как раз к Десятилетию Революции, — осознанно советский. Он открывается знаковым символом: «Товарищ!» — прямым обращением к читателю-сверстнику (на «ты», естественно). Это уже смотр сил. «Мое поколенье — мастеров и инженеров, костистых механиков, очкастых врачей, сухих лаборантов, выжженных нервов, веселых глаз в тысячу свечей…» Революционные символы, еще недавно смазанные или как бы сбитые в прицеле, — теперь выстреливают пулеметной лентой. Буденновские шишаки увенчивают головы славян, кавказцев, тюрок, монголов, «ритм коммун мастерским суля». На плече — тяжелое знамя Советов. Стены покрывают кумачи с серпами и молотами. Видны не лица, а звезды фуражек. Звездами расцветают в небе взрывы, ветер — и тот становится пятиконечным.
Отметим однако и нюансы. Ветер, подхватываемый в песне, не просто уловлен, он укрощен, более того — обут. «Итак начинается песня о ветре, о ветре, обутом в солдатские гетры». Отсутствие лиц становится вызывающим. «Хочу позабыть свое имя и званье, на номер, на литер, на кличку сменить». Вихрь втягивает все и вся, а главное — вещи и предметы, вроде бы совершенно несовместимые с вихрем. «Свобода!.. Революция!.. Батарея!.. Резолюция!..» — эта рифма достойна книги поэтических рекордов.
Из главной книги: