Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

Еще десять лет спустя. «Пустыня, пустыня, стара и угрюма». Освоение целины. «Постель раскладная и ватник строченый, ночного движка утвердительный стук»… Переходящее знамя, поток рукоплесканий, уносящийся эхом в пески. «Пустыня, пустыня, пришли мы с тобою помериться силой… Идут миллионы, идут миллионы, трепещет твое материнское лоно… Вздымаются силы народов Востока…»

Откуда столь прочная, многолетняя прикованность к жаркой пустыне у уроженца столицы, знающего свои северные корни? Поневоле возникает мысль о подсознательном моделировании ситуации, когда возведение нового мира мыслится как заполнение пустого пространства. Всеобщий порыв: до основанья, а затем… — получает форму эксперимента, почти математически чистого, хотя филологически небезопасного, ибо новый мир строится — на песке… но этой аллюзии Луговской благополучно избегает. Он заполняет пустыню безудержной энергией.

В книге поэм брезжит иная пустыня:

…Все засмеялись, а Энвер, не дрогнув,Нам говорит о новом КалифатеО тридцати мильонах мусульман,Идущих в бой под знаменем пророка,
О том, как он всю жизнь водил войскаИ поведет народы Туркестана…Он мне сказал: «Ты здесь один умен,И я умен — мы оба одиноки:Кругом бараны, псы и ишаки»…

Возвращаемся к большевистским будням.

С первых рейдов в пески — четкости большевизма противостоит коварная зыбкость человеческого материала. Сюжет, в котором судьба человека повисает на тонком, как обманная паутинка, волоске, повторяется в «Пустыне и весне» трижды.

Первый вариант. Сын муллы, прожженный исламист, ненавидящий русского царя (впрочем, и турецкого султана тоже), уловив, куда ветер дует, вступает в коммунистическую партию, делает блестящую советскую карьеру и — «словесный скакун» — оказывается у власти.

Второй вариант. Свирепый басмач, который «от головы до паха разрубал людей», — сдается красноармейцам и заявляет о том, что «сердце его сухое ищет советскую власть».

Вариант третий. Бродячий певец, странник в рваном халате, поет о восстаниях и «требует справедливости и помощи у Тимура», видимо не зная о марксистском взгляде на историю. А «мы»? Мы чуем, как он жалит нас, словно оса. «Сердце его покрыто старой могильной плесенью, которая в полночь рождает винтовки и чудеса».

Особенно точно — про винтовки: все три сюжета завершаются безошибочным для 30-х годов словом «расстрел». Но остается вопрос о нерасстрелянной фактуре: о «материале», из которого большевики планируют выковать новое мировое человечество. Споро работается! Союз рук и умов. Рабфаковцы, инженеры. Военные. «Яростный, холодный бородатый» — узнаете этот знаменитый стихоритм? «Праздничный, веселый, бесноватый»… У Тихонова этот ритм к 30-м годам замирает — у Луговского оживает, переброшенный герою нового времени — полковнику 1937 года.

А рядом — «молодой ботаник», линейкой замеряющий высоту побегов…Это уже отсыл к Багрицкому, к его умным землеустроителям. У Луговского «мировой ученый», «крепконогий старый академик в намокшей разлезающейся шляпе, ругаясь, тянет хлипкую машину», застрявшую «в кромешной тине и грязи». Читая тогдашние героические стихи Луговского, невозможно отвязаться от мысли, что этот академик — Николай Вавилов, арестованный в те самые годы.

Из книги поэм:

О, год тридцать седьмой, тридцать седьмой!Арест произойдет сегодня ночью.
Все кем-то преданы сейчас.А ктоКем предан понапрасну — я не знаю,Уж слишком честны, откровенны лица.Кто на допросе выкрикнул неправду?Судьба не в счет. Здесь все обречены.

Так кто выкрикнул неправду? А сам ты что думал? Что «ложь старее правды»? Мучение души вернется два десятилетия спустя. Очная ставка памяти заставит взять вину на себя, повторив в главной книге, как заклятье, порядковый номер года:

О, год тридцать седьмой, тридцать седьмой!
…Что ночью слышу я…Шаги из мрака —Кого? Друзей, товарищей моих,Которых честно я клеймил позором.Кого? Друзей! А для чего? Для света,Который мне тогда казался ясным.И только свет трагедии открылМне подлинную явь такого света.
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже