И вдруг Федосья оказалась на вершине крутой дресвяной горы, а все люди остались внизу, у подошвы, и Христос средь них, и всякого помазывает миром, и дает для целования подол сверкающей ризы. Федосья ужаснулась, что отвержена, отринута Христом; Господь отвратил ее от православных, как прокаженную, недостойную своего благословения. Но тут гора стала распадаться, как песчаная насыпушка, растекаться по суставам, и Федосья неотвратимо покатилась вниз. Она очутилась в дегтярно-темной воде, ее потянуло на дно, будто к ногам привязали жернова. Но Федосья не устрашилась, а покорно отдалась судьбе, ибо того желает Христос. И умирать-то ей вроде бы не очень охота, но и большого горя нет в душе, что вот так случилось и придется утонуть. Она подняла вверх угасающий взгляд, прощаясь со всем родным, что оставалось в мире, и увидала васильковой голубизны прогалину в смоляной черни, а посреди нее внимательный, сжелта, Господний зрак, что испытующе подглядывал за нею. И вдруг задышливая запруда в горле поддалась, и Федосья почувствовала что дыхание в ней осталось. Невидимая рука проткнулась сквозь толщу воды, подхватила Федосьину пясть и, крепко сжавши, стремительно потянула к прозрачной кулижке...
И тут Федосья Прокопьевна очнулась. Старица Мелания сидела в ногах и птичьей своей сухонькой лапкой растирала запястье матерой вдовы, перебирая каждый судорожно скрюченный палец, осторожно вытягивала его из остывшей брони, из того мертвого куколя, куда упрятались персты в ожидании смерти. Федосья освобожденно, обрадованно вздохнула, еще не в силах уразуметь, где она, скосила глаза и в проеме двери увидала протопопа Аввакума; за его плечом чахлою белесою редькой прорастало лицо юрода.
«... Этот-то зачем здесь? Ведь прогнала, безумца. Пусть шатается где ли...»
– Ой, матушка моя, очухалась. Слава те, – ласково проворковала старица и образком, что висел у нее на груди, провела по губам боярони, словно бы обновила дыхание. – Где-погде?.. Ай, слышу, стонет. Я-то спохватилась. – Мелания помогла Федосье Прокопьевне подняться с лавки и, проведя ладошкою по плечам и спине, обрала с нее усталость и наваждение от недавнего сна.
– На свиданке-е была!.. Чую, знаю. На свиданку бегала! – подал голос юрод.
Бояроня не отозвалась, пошла из мыленки, шаркая черевичками. Аввакум торопливо отступил от порога, смиренно поклонясь.
Гость опустился в трапезную, за ним и Феодор Мезенец поплелся, стуча клюкою, обернутой червчатой тесьмою. Старица проводила Федосью в опочивальню и вскоре вернулась в столовую палату гостей потчевать, и, пока собирали чашники на стол, потек меж ними неспешный разговор. Аввакум сидел осторонь на конике у двери, озирал трапезную, писанную цветами и птицами, дубовый пол, устланный в шахмат квадратными лосными плитами, и полицы вислые, и печуры, уставленные дорогой посудою, осматривал с каким-то особенным вниманием, будто в последний раз бывать ему здесь. По лицу протопопа блуждала тоска, умягчая черствость обличья, – близко посаженные глаза с порошинами зрачков, огрубелые складки у носа и рта, сплюснутый в висках высокий лоб с длинной залысиной к затылку... «Эх, совсем плешан стал наш батько, – пожалела старица протопопа. – Эк изгваздала человека жизнь поперед времен. За Господа-то поднялся ратиться, так ты всего себя отдай на крест...»
– Чирьями изнасажен, как глухарь вшами. Ни сесть, ни лечь. Вулканы лешовы замучили, – вдруг пожаловался Аввакум. Криво, с натугою повел бурой шеей, словно освобождаясь от ярма, и сразу весь изморщился, будто жмень клюквы принял.
– Дрождей пей абы хмеля, добро потушают. Да баньку-то, протопоп, ты люби. В самый жар ступай с веником, тоску сымет. Вулканы-ти от тоски больше да от простуды, – подсказала Меланья.
– Опять же от желваков-то котовьи муди хороши. – Юрод усмехнулся, вспомнив совет брата Любима. – Травка такая ростет на лузях. Завари крутым кипятком и парь.
– С гольной репы скоро захряснешь. С репы-то на три ноги не скочишь, – снова зажалел себя Аввакум. Кирпичного румянца лицо его ссерело, в крыльях покляповатого носа высыпала мучнистая пыль.
– Тьфу, охальник... Ты что, помирать засобирался? Не тоскуй, батько, ино стень в две недели выпьет, – остерегла старица.
– И ладно. Стень выпьет, зато жаба не задушит. – И вдруг засмеялся Аввакум хрипло, откинясь к стене: – Уморишь ведь, Меланья. Давай мечи на стол-от. Кажись, быка бы съел, так оголодал.
– С ума сошел? Петровки на дворе. Какой тебе бык?.. Наконец притащили два чашника братину с квасом, редьки тертой, да осенних рыжиков с конопляным маслицем, да соленых огурцов мису, да по житнему карасю... Эх, гриб да огурец в брюхе не жилец. С огурца пухнут, с гриба киснут. Поди, в доме посадского слаже потчуют; с такой ествы ноги протянешь, но душу, верно что, спасешь.
– Икорки бы севрюжьей ложку, – нарочито заблажил Аввакум. – Яиц бы рыбных запустить в пузье.
– У боярони в заводе того нету, чтобы икру-то ложками. – Меланья не приняла дурашливого тона, сурово поджала роток.