– А Никон хлябаит. Да, хлябаит и хлябаит. Три ложки кряду, да по пузу-то себя опосля эдак! – Протопоп погладил живот мосластым кулаком, потом проткнул ладонь под лосиный пояс и показал кому-то фигу. – А мы анчутке во! Мы беса-то дубиною потчуем. И царь-государь то распознал...
И сразу потускнел, напустил рыжеватые брови на глаза, квелый огурец в горсти торчал позабыто, будто кляп, коим готовился протопоп заткнуть супротивнику кощунную пасть.
Но тут спустилась из опочивальни бояроня Морозова; все поднялись, отбили хозяйке поясной поклон, она же молча подошла к Аввакуму под благословение, опустилась в передний край лавки. Юрод из дерзости иль из особой повадки, шумно волоча клюку за собою, придвинулся к Федосье Прокопьевне, широко разоставил по столешне локти, словно хотел выместить хозяйку из застолья.
– Ширься давай, ширься больше. И тебя в свой час окуют, – наобещала бояроня и отступилась от блаженного, перевела разговор на протопопа, с материнской жалостью окинула его взглядом. Волосы перьями по-над ушами, кожа на шее уже взялась рыбьими пупырками. Нет, не воин батько. Вовсе ослабел...
– Я-то, Федосья, смала окован. – Юрод потряс веригами. – Сладки цепи-ти. Беса има хорошо вязать. А ты, матка, как хвощ во поле, всяк ветр тебя клонит. Чего заедаешься на меня? Вижу, вижу, куда загибаешь. Не запонравился, да? Слышь, Аввакум, я ей не запонравился. Я перетыка ее греху. Вот и гонит. Она шибко в рай хощет. То и сидит на лавке, как курица на шесте. Все куда-то лететь ей. Скажи, куда тебя несет, голубеюшка? Куда приклоняет? Ты – матерая вдова, все под твоей рукою. Сядь плотнее да ноги-ти разоставь, не ски понапрасну. Вот она, земля-то. Ее почуй, ей погорбать, похлопочи всякой малой твари, а после и сбирайся в Божии сады по виноградье. Иль не то баю, протопоп?
Аввакум хмыкнул, увел взгляд, усмешка перекосила костлявое лицо. Себе на уме протопоп. С хозяйкой-то негоже задираться. Вспыльчивая Федосья, что не по уму – загрызет. А ну отшатнется?.. Он ведь прощаться ныне забрел, у него на душе истома, а юрод ищет укрепы. Сам бабу точит понапрасну, сам, добродей, и плачет.
– Чего тебе отвещать, братец Феодор. Тебя я люблю, а бояроню почитаю. Ты бич неистовый, она – крин лазоревый в Божием саду. Ты бы, Феодор, не сыпал соли на рану. Федосье Прокопьевне и без того тяжко.
– Вот-вот, спаровались во грехе. Запряглись в одну таратайку, – пробурчал юрод.
– Не борши. Хуже старика... Я бояроне не потаковщик, сам знаешь. Но я ей и не учитель. У нее уста сладкие, а словеса горькие. Кинет слово – больнее камени.
– Мойте кости, перемывайте со щелоком, – наконец-то, устав молчать, ввязалась в словесную толоку Федосья Прокопьевна. – Царите, цари владычни, над слабыми и немощными. Я об вас опереться возмечтала, а вы мне орясиной по ногам. Иль я не хозяйка уже во своем дому?.. Ты чего вьешься вокруг меня? Иль заслан кем?! – не сдержавшись, накалила голос Федосья Прокопьевна, пехнула в плечо юрода, сронила того с лавки. Феодор Мезенец, известный славою блаженный, загремел от тычка на пол, как языческий истукан; балахонец, у бедного, задрался выше колен, обнажив тощие с проточинами и струпьями будалыжки... Ой, как же нелеп павший навзничь человек, как умаляется он в ту минуту, и все его добродетели, все величие его спадают, как ветхие осенние листья. Аввакум склонился к юроду и, пытаясь скрыть невольную улыбку, помог подняться на лавку. Вериги перетягивали чернца, склоняли долу; наконец-то юрод уселся обратно в застолье, вся злость его делась куда-то, он по-детски сморщил замуравленное личико, не зная, плакать ли ему, сердешному, иль засмеяться. Блаженный сложил ковшичком ладони в натянутый подол балахонца и застыл, будто аршин проглотил.
– Ну что ж ты, матушка моя? Ты не отбирай занапрасну славы его. У тебя своей пребудет довольно... Вот так прежде и боги упадали, ежли исполнены скверны. А тут чистейшего агнца стоптала... Ты, матушка, руки-ти не распускай. Они для молитвы дадены. Привыкла слуг-то тыркать да погонять. Жалятся на тебя...
Протопоп журил Федосью добродушно, больше для прилики, чтобы умягчить юродивого. Но бояроня вдруг скуксилась и заплакала, улилась в три ручья.
– Это он... Это он вторгся в домы и давай шерстить... Звала его, звала, да?.. Как перетыка. Чем худа, втолкуй? – Она повернулась к Феодору, некрасовито скривив губы, боязливо дотронулась до ладоней, собранных в горстку. – Что ж ты до меня, как Пилат до Христа-а-а... Судишь и судишь. И ты, Аввакумушко, все его сторону берешь, все в его сторону тянешь...
– Ну, будет тебе реветь-то! Мы тебя любя лишь и журим, – смутился Аввакум. Бабьи слезы скоро убили его.
Но юрод, напротив, расцвел и воскликнул:
– Моя правда-то, моя!.. Эвон, в рай-то до времени захотелось, горит нетерпежом. Будто и гонишь прочь, а руки-ти мои зачем сгорстала, а? Де, веди меня! А ты держися пуще. Я тебя не спокину! Вдвоем-то куда веселее. Ну?! – Глаза Феодора вспыхнули пронзительным голубым пламенем. Экий искуситель, право, любого опалит...