– Знавал я одного чернца... В Тоболеске, – задумчиво начал Аввакум, пожевал губами, еще размышляя малое время, стоит ли сказывать. – Вино любил, злодей, к вину почасту причащался. Вот однажды и прибег ко мне под окно и кричит: «Учителю, учителю, дай мне скоро царствие небесное!» То было часу в пятом или шестом ночи. Я с домочадцы кануны говорю. Делаю вид, что не слышу безумца, а тот вопит неотступно. Пришлось кинуть правило. Взял ево в избу, значит, и спрашиваю: чего просишь? Он отвечает: «Хочу Царствия Небесного скоро-скоро!» Я-то ему: де, можешь ли испить ту чашу, что я тебе поднесу? Он же: «Могу, давай в сий час, не закосня». Тут и надумал я. Приказал пономарю поставить стул посреди избы и топор мясной на стул положить. Вершить чернца хочу. Еще велел служителю из каната толстый шелеп сделать. Взял отходную книгу и стал ему читать. Все всерьез. Тут-то он слегка призадумался через хмель. Я ему говорю: голову на стул! Он положил. Я топор в руки, замахнулся, а пономарь в ту минуту шелепом по шее. Он и обмер, бедняга, а после очнулся и закричит: «Государь, виноват! Пощади, помилуй!» И сразу пьянство отскочило, куда и делось. Ослабили ему веревки. Пал ночной гость предо мною. Я же ему четки в руки: де, полтораста поклонов клади. Пономарь скуфью и мантию велел снять, на гвоздь повесил. Я пред образом Господним Исусову молитву говорю да на колени поклоняюся. А он последует за мною такожде. А пономарь всякий раз шелепом его по спине угащивает. Да уж насилу, братцы, дышать стал, так его употчевал пономарь-от. Вижу, довлеет благодать Господня, в сени ево отпустил отдохнуть, и дверь не затворили. А он бросился из сеней, да и через забор, да и бегом. Пономарь-то ему кричит: отче, отче, мантию и скуфью возьми. А он: «Горите вы вместе с мантией!..» Ну, с месяц не показывался. Потом прибрел к окошку тверезой, творит молитву чинно. А я чел Библию. Его-то и зову: иди, де, Библию слушать в избу. А он: «Не смею, де, государь, и глядеть на тебя. Прости, согрешил». Я простил ево со Христом и велел мантью отдать. Так после издали мне в землю кланялся... А к чему, Федосья Прокопьевна, веду я речь? Хотим поперед батьки в сады виноградные попасть, а вот смертной чаши не испить. Трусим. Иль нет?
– Худа я, протопоп, и проклянута. Хуже меня, пожалуй, на всем белом свете не сыскать. Но на тебя пообиделась нынче. По рукам-ногам вяжете и стрижете, как овцу.
– Вот и совсем зря пообиделась, бояроня. Гордыня из тебя прет. – Аввакум встал, поклонился в пояс. Еломку овчинную туго сжал в кулаке, так что козанки сбелели. – Знаешь ли ты речь сию Сирахову? Он говорит, как, де, плоть-та изнемождает, либо помелешь, или потолчешь, или у сестры заход выпрягешь и мотылу ту под гору вытаскаешь шелковыми теми ручками, так сердце смирится и звери все спать полягут.
Бояроня отвернулась, сурово поджала извивистые губы, взор ее блескучий, не отмякая, уставился в переплет оконницы, где тихо возгоралась вечерняя заря. Лимонный блеск ее выжелтил щеку боярони в постный скопческий цвет. Потом верхняя губа капризно вздернулась, на темной реснице готовно повисла слеза. Юрод, подпершись ключкою, с какой-то сладкой пристрастностью вглядывался в бабье обличье, в высокий постав еще не издряблой шеи, туго обтянутой жемчужным пузырем, в золотые подвески на ушах, обведенных русой прядкой, свившейся в колечко... Когда и успела ухорошки те вздеть? Не за этим ли и в спаленку укрылась? И особенно дерзко избоченясь, юрод вдруг вплотную придвинулся к Федосье Прокопьевне и запел: «На царские вси палаты златы не хочу взирати. Покоев светлых, чертогов славы и чести премногой бегал, аки от змия...»
– Паси тебя Бог, Федосья Прокопьевна, – глухо выдавал напоследок протопоп. – Я ведь прощаться пришел. Чую, не бывать мне больше на сей земле. Некому станет надоедать тебе... А Феодора, что за сына мне, не гони от себя. Пасися подле него, подружия, и спасена будеши. Честью прошу...
Глава третья