Из левого глаза выкатилась горючая слеза и ожгла Орькин атласный бок. «Дите! ой ты, мое дите! – прошептала дурка, уже любя карлушу. – Клеть новую поставим, своим домом жить будем, шанежки воложные стряпать, курочек водить да Бога прималвливать: де, дал ты нам хлебца, дай и штей... Дите ты, мое дите».
Захарка забылся, ушел в сон; дышал он ровно, влажно, щекотал под мышкой у дурки полураскрытыми набрякшими губами; Орька глупо улыбалась, уставя глаза в потолок; свеча меркла, оплывала в шендане; Дворец угомонился, затих, и слышно было, как в чулане мышь угрызала свой сухарь.
«Бахвалил мышонок, де, богатырь. Сам с алтын, а кутачок с денежку. – Орька запустила пятерню в кудлатую Захаркину голову, легко потрепала; все других веселила шутиха, а нынь и для нее радость нашлась. – Ой, не чудо ли? С мужиком не бултыхалась, а дите прижила. Хотя бы не заспать случаем».
Тут в запечке старый Венедихтушка воззвал: «Гос-по-ди, Ты пришел!»
С этими словами столетний домрачей Венедихтушка и отдал Богу душу.
Знать бы то дурке, она бы крикнула дворцовых истопников, а те бы живо прибрали покойника. Услышав же вопль келейщика, Орька лишь повернулась на правый бок, бережно притиснула карлушу к разомлевшей просторной груди, так, чтобы сосок угодил дитешонку в рот (а вдруг середка ночи Захарушке захочется мамкиного молочка почукать), и с тем беззаботно, легко уснула. Приблазнился дурке цветущий луг, посреди его распласталась на боку гнедая жеребая кобылица, а из материнского лона выпрастывается ее карлуша; он подмигивает Орьке и что-то указует пальцем. Орька стыдливо отвернулась сперва, прыская в кулак, потом решила пособить Захарке и... проснулась.
Захарка, зарывшись в одеяло, гомозился под влажным плоским Орькиным животом, как юркая луговая ящерка, скрадчиво, боясь пробудить дурку, скребся в темноте ручонками, шаловливо елозил по лядвиям, знать, домогался наполненной богатством скрыни, старался отпахнуть крышицу и все не мог угодить, сердешный, шкатулочным своим ключом. Эй, малый, куда норовишь? к пудовому-то замку нужен и ключ с железный шкворень. Орька терпела долгонько, притворялась спящей, потом что-то вдруг ожгло до боли, пронзило в самую грудь. Эк куда достало. Орька ойкнула всполошенно: «Тихо, охальник, не березу рубишь». Пошарила под одеялом рукою и с воплем откинула окутку; злодей, ну злодей, укусил в титьку, в самую горошину соска, в радужную середку его. Захарка сиял, стоя на четвереньках, щерил перламутровую зернь зубов, по набухшим губам стекала кровь... «Хорь... вонючий хорь... И что ты со мною исделал, проказник? Проклятого змея пригрела на груди». – «Замолчи, корова душная, – весело откликнулся карла. – Твой перстенек не по моему пальцу. Дай, думаю, пока спишь, в тую пещерицу с головой. Хорошо ли тамотки лежать? Ан жарко, сыро и больно запашисто... Лучше уж я с батяней век коротать буду».
Захарка соскочил с лавки, побежал в запечье, топоча босыми пятками, его голые ягодички блестели, как лаковые... Дите, ну чисто дите... Орька смотрела вослед, глупо приоткрыв рот, терла ладонью укушенную грудь. Думала тупо: чего сходятся? какая в том радость? хворь одна – и все...
За пологом карла окликнул спящего домрачея: «Батя, подвинься. Орьку, кажись, распечатал, а она и погнала меня, дура. – Ткнул старика в плечо. – Ты что, помер? Сковырнулся, старый?.. Эй, дурка, кричи народ! Венедихтушка лапти отбросил. От зависти скопытился».
Скоро пришел столяр из государевой мастерской палаты; деревянным аршином снял мерку, часа через два принесли гробок; бабы-мовницы обрядили старика в смертное; из верховой домашней церкви явился читальщик с Псалтырью, принялся тянуть заупокойную. На молодых никто не смотрел; они сидели, понурясь, в переднем углу, как мать с сыном. Венедихтушка лежал в домовинке, как древесный корень, на посекновенном берестяном лице отпечаталась улыбка. С небесной музыкой отошел нищий, пасомый ангелом.