«Не плачь, Захарка... утешься мыслию, что и мы тамо все будем в свой век. Только с Венедихтушкой нам мед-пиво не пивать за наши грехи», – с искренней печалью утешил карлу отрок и погладил по голове, как малое дитя. Захарка испуганно вспрянул, торопливо вытер глаза шерстяной варегой, но взгляд спрятал и чуть не рассмеялся; и сказал с замирающим всхлипыванием: «Господине мой... ой, господине... знали бы вы. Он был мне ближе отца родимого. На всем белом свете остался я один, как перст, и нету мне заслона и прислона...»
«И царь отослал его прочь от двора, – дослышав разговор, объявила дурка и появилась у печи, заслонила собою весь проем. – От него, Иванушка Глебович, жеребцом пахнет и псом смердит. Может, по то и дал ему батюшка изгони?..»
Орька бездумно рассмеялась, как поддужный колокольчик; смех ее долго замирал в клети. Отрок вытянулся, будто струна, но маковицей едва ли доставал до лица Орьки.
«Ой, дура ты, мякины чувал. Что ты мелешь? Отойди, не засти света!» – горько воскликнул Захарка и кинул в шутиху ватным сголовьицем. Орька ловко поймала подушку и насадила себе на голову.
«Не всякая гнидка вошкой станет. Это чтоб ты в волосье не заскребся», – съехидничала дурка и отправилась к царице. В просторной призрачной голове ее сама собою стала сочиняться узорная сказка о приторомкой минувшей ночи, густой и сладкой, как медовый узвар. И стольник, едва помешкав, отошел следом. На Ивановской площади его поджидали комнатные слуги, чтобы сопроводить домой к маменьке. Карла очнулся, выскочил из подклети, догнал отрока уже у переград Постельного крыльца, дернул стольника за полу терлика.
«Иван Глебович, – искренне взмолился. – Возьми к себе на службу, не дай погинуть несчастному. Не пожалеешь, великий господине. Видит Бог, я все могу!»
Отрок испытующе посмотрел в страдальческое, уже принакрытое густой паутиною тончайших морщин обличье всегда юного карлы и вдруг легко согласился.
«Ступай за мной. И то правда, чего тебе пропадать? Станешь мне за старшего братца. А то бабы-черницы весь дом сквасили. Будет с кем в тавлеи играть и книги честь».
Челядинник помог Морозову подняться на конь. Сторожа с тулумбасами поспешила впереди господина, распихивая толпу. Захарка же цепко ухватился за кожаный тебенек коньего снаряда, прикоснувшись щекою к ковровой попонке.
Глава восьмая
Кто на северах не живал, тот и Богу истинно не маливался. Долга, надоедна, обжориста зима, все с полиц и погребов подметет вчистую; с Покрова и, почитай, до вешнего Николы дуют нечестивые беси в кулак, нагоняют с полуночной стороны стужу и непогодь, и тогда лишь своя изба тебе и за крепость, и заслон, и притул, и схорон; заметет, завьет снегами по верхние оконницы, только успевай огребаться лопатою, чтобы вовсе не похоронило. Встал, с утра поскоблил ногтем по стеклинке, и в прорубку через ледяную накипь тускло, меркло, свинцово и безнадежно пробрызнет светом, – значит, новый день заиграл; туда-сюда сбродил, лошади сенишка кинул, на водопой ее сгонял, от коровы навоз выметал на репища, дровец нащелкал беремце, глядь, ан за детинцем уже солнце, и прощальная позолота стекает с церковной луковки, и темь, как басурманская орда, приступает с тундряных болот, окруживших Окладникову слободу. В Сибирях-то, почитай, время куда дружнее летело и без передыху; из похода да в поход, с огнища до огнища, от орды до орды, от боя до боя – и все пехом, редко когда прискочишь на санишки, и дни проваливались незаметно, словно в дырявый жбан. Весь осмердишься за дорогу, потом провоняешь, как худой пес, но всякий привал, да ежли с банькою, каждая ложка горячего ушного, спроваренного Настасьей Марковной на скорую руку, – уже в радость. А здесь, на северах, в слободке, утолканной на край света, время капает, будто ленивая потока в краткую мартовскую оттайку.
...Куры хлопочут в курятнике у порога; Улита Егоровна как заведенная за кроснами, только челнок стучит; гонит, старенькая, уток, ткет портище холстинки на всякий запас и на базарный случай... Хозяйство, горшки и квашни, ества, сутолока ежедень, и только когда отстоят навечерницу и задует лучину последний постоялец, вернувшись со двора, и детишки малые угомонятся на полатях, тут и установится в избе та благословенная тишина, когда можно встать на правило и возблагодарить Господа; и всяк, кому молитва за хлеб насущный и слаже стоялого меда, неутомимо отбивает метания в темени, наполненной жарким прерывистым шепотом; и даже не оглядываясь, лишь по дыханию, иль пробежистому всхлипу, иль по всполошливому причету узнает Аввакум и старших сыновей, и дочь Агриппину, и супружницу свою, запоздало прибредшую в моленную, и челядинников, и своек просвирницы, оставшихся на ночлег, чтобы послужить вместе с опальным протопопом. А когда все просьбы вроде бы уже излиты из сердца и пора на боковую, тут вкрадчиво проскрипит дверь в келеицу, и в темени на пороге вдруг станет некто, невидимый и бесплотный; но, наверное, от сквозняка заунывно затрепещут на чреслах вериги и выдадут бессонного гостя.