в свете освободившейся от чар рефлексии, в которой мы спокойным и невозмутимым тоном можем сказать, что означает наша «готовность к обороне». Только в эпоху модерна жизнь застыла, как лед, превратившись в оборону субъектов, так, что наше мышление — поздно, но не напрасно — смогло обрести истинное общее понятие для такой субъективности. То, чем действительно могла быть жизнь, с каждым днем все глубже забывается в развернутой системе препятствий и препон. И все же нам могло бы помочь только то, что помогло бы нам разоружиться как субъектам — в каждой из сфер, в любом смысле.
Поскольку же «размораживание» субъектов, превращение их изо льда в нечто изменяющееся, подобно (гераклитовскому) потоку,— то, что составляло постоянную заботу творческого, вдохновенного мышления,— остается главной задачей практического разума, философия как теория разума обретает в этом свою наивысшую норму. Рациональность, которая поставила себя на службу субъективным косностям, уже более не разумна. Разум, который поддерживает наше существование, не обеспечивая нашего развития, уже перестал быть разумом. Таким образом, зрелая рациональность не противоречит «диалектическому» становлению. В конце концов самое что ни на есть строгое мышление должно выйти за свои пределы всего лишь мышления субъекта и подняться выше его. Не важно, на что мы сделаем ставку, чтобы достичь этого: на саморефлексию в сфере философии сознания, на «коммуникативную деятельность» в сфере философии языка, на медитативное «расплавление» жесткого Я и слияние с миром в сфере метарелигии или на играющую трансценденцию в эстетической сфере,— в любом случае выбор будет сделан в пользу разумного, то есть физиогномически-симпатического разума, позволяющего без всякого принуждения прислушиваться к склонностям нашего тела.
IV. Исторический раздел
веймарский симптом.
Модели сознания немецкого модерна
Все в целом оставляет жуткое впечатление, причем пугают не столько ужасные события, сколько полная и совершенная уверенность, с которой нарушается негласный договор, существующий меж людьми. Впечатление примерно такое, как если бы кто-то в комнате заявил: «Между нами, животными, говоря...»
Цинизм, как было показано, представляет собой основную фигуру изъятия из обращения ценностей в историческом процессе противоборства сознаний. В нем «идеологии» пробуждаются к осознанию себя. В ходе истории периодически наступают времена, отличающиеся особенно циническим настроем (выражаясь марксистским языком, времена приходящего в упадок классового господства). Это эпохи, когда идеология становится рефлексивной, эпохи, в которые нормы и догмы культуры, полиняв и проникнувшись иронией по отношению к себе, начинают играть со своими внутренними противоречиями. Во всей предшествующей истории человечества обретение рефлексивности ложным и злым сознанием всегда было симптомом культурной патологии — выражением того, что господствующие слои вступили в стадию одряхления, на которой обнаруживается склонность к одичанию и освобождению от тормозов. Впрочем, Освальд Шпенглер, кем бы его ни считали, высказался по этому поводу с потрясающей физиогномической точностью. О временах заката можно говорить тогда, когда изначальные силы, обеспечивающие стабильность ценностей наивности и примитивные волевые напряжения в слое, определяющем характер культуры и господствующем в ней, разрушаются стратегическими процессами обучения. Циническим настроем отличаются поэтому времена пустых жестов и изощренной фразеологии с наперед обусловленным тайным подтекстом,— фразеологии, при которой за каждым официальным словом тайно присутствует личное несогласие с ним, совсем иное вкладываемое в него значение («мир, вывернутый наизнанку») и ирония; фразеологии, при которой вслух официально заявляют одно, а молчаливо подразумевают противоположное — то, о чем знают кое-что лишь посвященные, только точно так же «испорченные и развращенные», точно так же склонные к декадансу и к иронии. Улыбка авгура — это и улыбка тех классов, господство которых клонится к закату.