В своих этюдах о Веймарской республике я сознательно не употребляю тех патографических терминов, которые используют критики культуры, а также не допускаю того притворно-бодрого и «здорового» тона, который свойствен чересчур самоуверенным философиям истории, сразу же заводящим речь о декадансе и загнивании, стоит только в какой-то культуре появиться индивидам, более склонным к размышлениям, более чувствительным, более надломленным и в большей степени сознающим существование проблем. Феномен рефлексивной идеологии вовсе не полностью равнозначен упадку. Если наивности становится меньше, а трезвости больше, это еще вовсе не обязательно означает закат Европы. Во всяком случае, тут ничего не достигнешь, занимаясь морализаторством и используя метафору «болото». Еще Эрнст Блох, который тоже посвятил тонкие размышления этой проблеме в целом и «веймарскому симптому» в частности (в «Наследстве нашего времени»), время от времени высказывался в таком чересчур уверенном духе, изображая свою позицию слишком уж «здоровой»: «...гнилая идеология времен упадка классового общества... ложное сознание, уже сознающее свою ложность, а стало быть, являющееся обманом» (Das Prinzip Hoffnung. T. 1. S. 169). Этот взгляд на вещи предполагает наличие психоструктуры, в которой от раскрытия «мошенничества», то есть от осознания «гнилой идеологией» своей собственной сущности, рукой подать до обретения зерна истины. От этого сегодняшние отношения весьма далеки как в психологическом, так и в социологическом плане, и едва ли кто-то еще воображает сегодня, что он надежно владеет истиной. Предболезненная (или послеболезнен-ная) стадия что-то затянулась, превратившись в новое нормальное состояние. После ста лет кризиса словечко «кризис» столь же состарилось и истрепалось, сколь и субъекты, которых оно некогда должно было потрясти и встряхнуть. Современные рефлексивно-цинические структуры явно пережили пеструю фазу декаданса: и серые цинизмы современной деловитости — это все еще цинизмы, пусть даже они уже давно не имеют ничего общего с великими позами аристократической болезненной изысканности, с эстетством, дендизмом и утонченно-духовным, но деградировавшим в бессилии образом жизни чересчур изысканно воспитанных позднебуржуазных индивидуальностей. Мы живем сегодня в цинизме, из которого не произрастает абсолютно никаких «цветов зла», не возникает никаких великих хладных взоров или фейерверков у края пропасти. Вместо этого — города из бетона, демократия по месту службы, безрадостность, бесконечная заурядность, заведование непорядками, жалкая болтовня об ответственности, мелочный и убогий пессимизм да пресная ирония. Вероятно, с таким «духом» можно протянуть еще долго. Это уже вовсе не менталитет декаданса, хотя бы потому, что не может быть
упадком то, чему не предшествовало никаких высот, с которых можно было бы «упасть». То, что сегодня является циническим, уже давно скользит по ровной глади все в одном стиле.
Рефлексивная идеология, как уже было сказано, больше не влечет за собой никаких «разоблачений». Нет никакой критики, которая соответствовала бы аморфно-студнеобразному реализму, поскольку критика не может обрести веса и значимости, если она не противостоит незнанию. Ведь в диффузно-циническом сознании нет никакого подлинного незнания, есть только не поддающаяся никакому Просвещению внутренняя расколотость и сознательно созданный полумрак, который в своей неизбывной тоске все еще Бог весть откуда берет силы для продолжения своего существования. Даже критика, которая сама сделалась циничной, чтобы нанести удар по господствующему цинизму, отскакивает от него, как от стенки горох. Впрочем, именно так можно было бы резюмировать в самой краткой форме результаты критики в Веймарской республике.
Веймарская республика принадлежит к тем историческим феноменам, по которым можно легче всего изучить, какой ценой общество расплачивается за модернизацию. Платой за необычайные технические достижения становится возрастающее неприязненное чувство не-культуры; платой за блага цивилизации, призванные облегчать жизнь,— чувство бессмысленности. Вздымаются ввысь величайшие предприятия, но в полутени остается вопрос: а зачем все это вообще и какое мне до этого дело? У интеллекта, который сознательно делает себя сопричастным этому процессу, нигде больше нет «ложного сознания» (в простом смысле этого слова), есть только безнадежно неизлечимое сознание — всюду, везде, где угодно, во всех отношениях. Поскольку для него больше ничего не «свято»*, оно становится ненасытно жадным. В распоряжении его жадности, бесформенной и лишенной какой бы то ни было определенной направленности,— целый мир инструментов, валяющихся под ногами, но она не находит никакого удовольствия и желания пользоваться ими.