Теперь лицо ее стало длиннее, глаза были грубо накрашены синим, уголки губ еще больше стремились вниз, локти, колени, ключицы торчали. Я бы ее, встретив на улице, не узнал. Она должна была сидеть семнадцать лет. Сначала скинули три года. Теперь вот УДО. Гуманизм всегда был отличительной чертой нашей жизни. Гуманизмом пропитаны поры ее, она дышит гуманизмом, выделяет его во всех возможных формах. Думаю, у Иры были какие-то влиятельные родственники. Не в гуманизме дело. Совсем не в нем.
Судя по звукам, доносящимся из туалета, у Иры было расстройство желудка. Я тактично прошел из прихожей в кухню, поставил на плиту чайник. К чаю были сухарики. Я их делал в духовке из грозившего вот-вот заплесневеть белого хлеба. Самое оно при расстройстве. Выйдя из туалета, Ира попросила полотенце. Я дал, большое и мягкое.
— Спасибо, Андрей Михайлович, — сказала она, улыбнулась, не разжимая губ.
— Пожалуйста, пожалуйста… Сейчас будет чай.
Она ненадолго скрылась в ванной, когда вышла, казалась еще бледнее, влажные короткие волосы блестели, кожаную безрукавку она оставила в прихожей, на черной майке оказалась эмблема — воин со щитом в левой руке, с поднятым мечом в правой. Ратный союз. Вновь он. Где-то она успела разжиться такой майкой. Не хранилась же майка в ее вещах на зоне, это вам не американский фильм, где, выходя на свободу, получают по списку все, вплоть до использованного десять лет назад презерватива. Чайник закипел, я выключил газ.
— Все не можешь успокоиться? — спросил я, заливая кипяток в заварочный чайник. — Тебя же только что освободили…
— Вы о чем? А, майка… Сестра выкинула мои вещи, родители умерли, она плодится в нашей квартире, вышла замуж за правоверного еврея, он хочет стать раввином, уже шестеро детей, они жили в Израиле, теперь его прислали сюда, он наставляет тех, кто хочет вернуться в лоно еврейства…
— И из вещей осталась только эта майка…
— Майка — только эта, еще старое платье, оно мне велико, фотографии, несколько книг. Сестра собрала все в ящик, выставила на балкон. Надеялась, умру на зоне…
…Одиночество к одиночеству, тоска к тоске. Она сидит на табурете. Плотно сдвинув колени, руки зажав между ними.
— А я выжила!
— С чем тебя и поздравляю. Сахар?
…Она чем-то отравилась. Примерно раз в четверть часа идет в туалет, спускается вода — думает, что шум наполняющегося бачка заглушит ее собственные звуки, — потом вода спускается еще раз, она заходит в ванную, подмывается, садится за кухонный стол, отпивает несколько глотков остывшего чаю, грызет сухари. Прокуренные, редкие зубы, татуировку сделала только что — бывший соратник — так и говорит «соратник», подчеркивает значимость этого состояния, их близость, — отсидев семь лет, ему дали меньше всех, открыл салон. Почему змея? — спрашиваю я, Ира отвечает, что так ее звали на зоне, это прозвище возникло сразу, в первые дни, поначалу очень раздражало, потом привыкла, потом даже забыла собственное имя — Змея так Змея, ползу, сворачиваюсь, жалю. Хотите посмотреть? — Как ты ужалишь? — Нет, татуировку.
Она встает и стягивает майку. Когда-то у нее были — я на это обратил внимание, — глядящие в стороны, запомнившиеся на долгие годы крепкие груди, тогда я подумал — Илье повезло с такой красивой, грудастой девушкой с длинными ногами и умными глазами, тогда она, как и сейчас, не носила бюстгальтер. Теперь она совсем плоская, сосцы маленькие, ярко-красные, кожа белая-белая, покрыта мурашками. Змея обвивает ее тело, закрывая пупок, живот, змеиный хвост уходит под ремешок черных джинсов, я жду, что она расстегнет ремешок, молнию, покажет, где заканчивается хвост. У меня появляется желание самому расстегнуть ремешок, содрать с нее джинсы и трусы, изнасиловать эту Иру, невзирая на ее понос, на то, что когда-то она была любовью моего любимого сына, именно изнасиловать, правда — я никого никогда не насиловал, как это делается, я не знаю, наверное, надо сначала избить, скрутить, обездвижить, тут неизвестно, кто кого обездвижит, но тем не менее желание это вызывает эрекцию, которой у меня не было уже очень давно, или эрекция вызывает желание, мы плачем потому, что нам грустно, или нам грустно, потому, что мы плачем, не важно, не важно, а Ира стоит передо мной, совершенно не стесняясь — кто я для нее, пустое место или свой? Кем должен быть настоящий насильник — близким человеком, человеком посторонним, далеким?