«Мое святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались» [74]
.Его критиковали за это кажущееся отсутствие политической или нравственной позиции. Ранняя оценка Толстого: «Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения» [75]
.Но как раз за это качество мы его ныне и любим. В мире, где полно людей, которые, кажется, знают всё и с большим пылом, опираясь на малые (зачастую предвзятые) сведения, где отсутствие сомнений нередко путают с могуществом, велико облегчение находиться в обществе человека, достаточно уверенного в себе, чтобы сомневаться (то есть всегда оставаться пытливым).
Здоровье у Чехова было слабым (он умер в сорок четыре от туберкулеза), семья любящая, но душная, прославился он рано, и люди непрестанно донимали его просьбами. Но вопреки всему этому он оставался человеком чутким, радовался жизни, старался быть милосердным. «Сдержанность, – писал Труайя, – он считал признаком благовоспитанности; приличные люди своих злоключений не афишировали». Он прожил краткую лихорадочную жизнь, полную неподдельной щедрости. Он читал и рецензировал все рукописи, какие присылали ему, бесплатно лечил всех, кто в том нуждался, и давал денег больницам и школам по всей России – многие из них существуют и по сей день.
Эта любовь к миру принимает в его рассказах форму постоянной переоценки. («Уверен ли я? Действительно ли это так? Не исключает ли мое теперешнее мнение чего бы то ни было вне его?») Таков его дар переосмысления. Переосмысление – дело нелегкое, оно требует смелости. Нам приходится отказывать себе в удобстве постоянно быть одним и тем же человеком, тем, кто пришел когда-то к некому выводу и более не имел причин в нем сомневаться. Иными словами, необходимо оставаться открытыми (легко рассуждать эдак по-ньюэйджевски уверенно, однако так тяжело сделать – во всамделишной мучительной, устрашающей жизни). Наблюдая, как Чехов неустанно, ритуально сомневается в любых умозаключениях, мы утешаемся. У нас тоже получится. Мы знаем это из примеров, которые он предлагает нам в своих рассказах – в этих, назовем их так, машинках переосмысления, великолепных и компактных.
И еще одна мысль о речи Ивана Иваныча.
Многие молодые писатели начинают с мысли, что рассказ – место для выражения собственных взглядов, и посредством рассказа писатель сообщает миру о своих убеждениях. То есть они считают рассказ системой предъявления собственных идей. Я знаю – со мной было так же. Рассказ был пространством, где я брался исправить мир и достичь славы одной лишь свежестью своих передовых нравственных устоев.
Но с технической точки зрения художественная проза полемический формат поддерживает плоховато. Поскольку писатель выдумывает все составляющие, рассказ не очень-то способен «доказать» что бы то ни было. (Если я слеплю кукольный домик из мороженого и выставлю его на солнцепек, это не доказывает утверждения «Дома тают».)
В рассказе начинающего писателя мы чувствуем там автора – остроумного, недосягаемого, не ошибающегося, зачастую под личиной страдающего, но привлекательного персонажа, вернувшегося из заморских странствий, подаривших множество озарений, и вот он оглядывает теперь, вскинув брови, всех этих балбесов, из которых состоит его родная культура. Это привело к общему (и, по-моему, правильному) представлению о том, что писателю лучше бы держать свои взгляды за рамками сочиняемой прозы.
Хотя, быть может, вопрос не
Речь Ивана Иваныча – материал для блистательного очерка: она внятная, серьезная, выраженная точно, поддержана примерами, проникнута искренним пылом. Поэтому-то мы ей и верим, поэтому-то она трогает нас. Но Чехов,
Это успокаивает наши подозрения, что «Крыжовник» – всего лишь повод для лекции в исполнении автора. Чехов успевает все и сразу: наделяет речь силой собственного прочувствованного мнения (правды, которую все мы видим), однако придает ей шаткости тем, что вкладывает ее в уста Ивану Ивановичу (чьи недостатки от нас не ускользают).