На этом-то этапе и вошел в мою жизнь Шпигельман. Мне было легко в его обществе — потому, что он молчалив, и потому, что он единственный из этой компании как-то связан с музыкой. Он осмеливается любить ту музыку, какая ему нравится, и не старается подладиться под меня, как наш русский приятель, который, желая угодить мне, обрушился на самоучек, сочиняющих тут песни о родине для средней школы. Мы оба со Шпигельманом глядели немного со стороны на споры между нашими леваками насчет того, кто из них левее. Они готовы друг друга растерзать из-за какой-нибудь формулировки в программе. Чем ближе они друг к другу по убеждениям, тем острее между ними вражда.
Споры эти происходили на пляже, в тени под навесом киоска, а вечером продолжались в кафе, где часть компании собиралась поиграть в шахматы. Я там, конечно, не бывал, но и утренние их дебаты меня оставляли равнодушным. Для некоторых спорщиков дискуссия о классовой борьбе была только предлогом для того, чтобы объяснить, почему они ушли из Гдуд ха-авода[71]
, где состояли несколько лет назад, почему не остались в киббуце или в мошаве, чтобы собственноручно воплощать в жизнь теории, которые проповедуют. Молчание Шпигельмана вызывало у меня уважение. Он по тем или иным причинам оказался в Тель-Авиве — одинокий мужик, может подняться утром и уехать куда глаза глядят, и он вовсе не старается объяснить это какими-то мнимыми разногласиями с поселенческим движением. Изредка с губ его срывалось слово, да и то — только, чтобы выяснить какой-то вопрос. Время от времени я видел его в «Тнуве»[72], неподалеку от моего дома, где он сидел, записывая что-то в маленькую книжечку. Однажды я подошел к нему поздороваться, и он почему-то смутился, увидев меня.— Что ты все пишешь? — спросил я его.
— Конспект.
— Конспект чего? Он улыбнулся:
— В конце концов придется все-таки решать, что действительно надо делать.
Я подумал, что это какая-то шутка, понятная только посвященным, и слова эти не вспоминались мне до тех пор, пока я не узнал об истинных целях Шпигельмана. Когда я уже оказался замешанным в его дела, но еще не знал, насколько глубоко, я понял, что молчание Шпигельмана совсем не так наивно, как кажется. Благодаря молчаливости, он может как следует присмотреться к тем людям, которые кажутся ему преданными и способными хранить тайну, прежде чем ввести их в свою группу. Словно волк, поджидающий в засаде отбившуюся от стада овцу, он привлек в свою организацию двух-трех людей из всей собиравшейся на пляже компании.
Я вовсе не был в списке. Он полагал, что с моего места в оркестре трудновато уйти в подполье. Сперва я понравился ему тем, что я не сноб. Он даже сказал мне это однажды. Все серьезные музыканты, которых он знал, позволяли себе относиться к нему пренебрежительно, еще не успев его прослушать, — только потому, что он играл на саксофоне, да еще на свадьбах. Решение ввести меня в организацию было принято после того, как наш квартет был приглашен на обед к верховному комиссару.
Обычно я не рассказывал своим приятелям с пляжа о том, что происходит в моей жизни музыканта, но после того ужина у верховного комиссара, о котором писали в газетах, на меня посыпались вопросы. Я описал им смешные стороны церемонии во дворце верховного комиссара. У Шпигельмана загорелись глаза. Я был разочарован. Значит, и он мещанин, сказал я себе. Губерман не произвел на него впечатления, поскольку это польский еврей, но едва он услыхал названия вин, подававшихся к столу верховного комиссара, у него началась дрожь в коленках, как у любого простолюдина, который слыхал в детстве сказки про баронов и принцев, но не видал вблизи более высокопоставленного лица, чем начальник пожарной команды.
Оказалось, что и тут я ошибся. Шпигельман интересовался вовсе не винами и слугами, а лишь вопросами безопасности. Он хотел знать мельчайшие подробности. Я мало чем мог быть ему полезен. У меня плохая зрительная память, исключение составляют только ноты и числа. То, что проходит перед моими глазами, если я не стараюсь это запомнить, забывается.
После расспросов Шпигельмана о мерах обеспечения безопасности я стал понимать некоторые странности в его поведении. А потом состоялась наша первая беседа насчет политической обстановки. Обстановка эта весьма тревожная.