Даже такие люди, как Розендорф и Эва, живущие тут, как на острове, обеспокоены тем, что происходит в Палестине. Их не тревожит конфликт между евреями и арабами. Они полагаются на Великобританию, которая сумеет справиться с бандами разбушевавшихся хулиганов (так воспринимают они вооруженное арабское восстание) и навести порядок. Они ездят в бронированных машинах с дурацкой смелостью людей, не имеющих понятия о военных делах. В ту минуту, как они видят английского полицейского с ружьем, они уже вполне уверены в своей безопасности. Когда мы играли в киббуце, где подожгли поля, я не видел на лицах моих товарищей следов страха. Гафиры[73]
носили форму и шапку с кокардой — этого им было достаточно, чтобы чувствовать себя под покровительством вооруженных сил, превосходящих неорганизованную чернь.Но в тот момент, когда началась борьба между евреями и англичанами, у моих товарищей по квартету появились первые признаки политического сознания. Они стали критиковать действия руководства ишува, провоцирующего мировую державу. У нас была даже небольшая ссора, которую Розендорф поспешил замять. Я сказал Эве, что она не понимает, где живет, если способна защищать позицию англичан в вопросе о земле. Начался спор. Первый политический спор в квартете. Эва сказала, что если у евреев будет выбор между Палестиной и Америкой, они все уедут в Америку и потому не стоит подвергать опасности кучку поселенцев, живущих здесь под защитой англичан, дабы обеспечить тем, кто не собирается сюда приезжать, земли, в которых они не заинтересованы. Фридман и тот был поражен взглядами Эвы. Даже он, человек умеренный и миролюбивый, как он сказал, все же думает, что на сей раз английское правительство переполнило чашу терпения поселенцев и, наверное, не будет иного выхода, кроме крайних мер. Розендорф был вынужден вмешаться: «Мы ведь не будем ссориться из-за «Белой книги»[74]
. Ясное дело, спор прекратился, и мы снова стали заниматься тем единственным делом, которое умеем делать хорошо, оставив важные вопросы другим.Вернусь к Шпигельману. По его вопросам я предположил, что замышляется некая показательная акция.
— Надеюсь, руководство ишува не будет делать глупостей, — сказал я. — Дворец верховного комиссара хорошо охраняется, на каждом шагу военные.
После той беседы больше не было смысла притворяться. Шпигельман, испугавшись своей откровенности, сделал угрожающую мину и дал мне понять, что если я кому-нибудь расскажу о нашей беседе, то поставлю жизнь этого человека под угрозу. Я ответил, что ему не стоит беспокоиться, что я не из тех, кто подведет товарища только ради того, чтобы сойти за осведомленного человека. Шпигельман успокоился, но я заметил, что он наблюдает за мной. Однажды вечером он подошел ко мне после концерта и проехал вместе со мной 13-м автобусом до конечной остановки только для того, чтобы предупредить, что и наш русский приятель не должен знать о нашей беседе.
Я очень удивился — я — то думал, что их водой не разольешь. Но, стараясь проявить себя человеком, умеющим хранить тайны и не задающим лишних вопросов, я не подал виду, что это показалось мне странным. Так я оставался в заблуждении еще долгое время. Если бы я тогда знал, как опасно связываться со Шпигельманом, то, может быть, это бы меня остановило.
В первые недели войны, когда споры переключились на пакт Молотова-Риббентропа, я еще верил, что Шпигельман, как и его русский друг, — члены Хаганы[75]
, о таких делах ведь говорят только с глазу на глаз. От избытка наивности я полагал, что просьба Шпигельмана — не рассказывать русскому о наших связях — обусловлена стремлением не дать человеку, сомневающемуся в разумности такого шага, возможность наложить вето (я почему-то считал, что тот стоит выше Шпигельмана) на мое вступление в Хагану. В глубине души я даже оправдывал колебания русского. Трудно спрятать музыканта, выступающего на сцене, да еще с заметной внешностью, но я был рад, что Шпигельман, который казался мне умнее своего товарища и более уравновешенным (не могу представить себе Шпигельмана безумно влюбленным), все же считал меня пригодным. Наверняка есть задания, которые может выполнять и человек вроде меня. Во время отпуска я могу обучать владению оружием. Такое поручение мне вполне подходит, я даже получу от этого удовольствие, к тому же и более надежно поручить это такому человеку, как я — англичанам и в голову не придет, что артист, которого приглашают к верховному комиссару, — член Хаганы. Я полагал, что русский считает себя моим «крестным»: он меня привел, и потому на нем лежит ответственность, если со мной случится что-нибудь нехорошее. Я и в самом деле чувствовал, что он относится ко мне немного покровительственно, он интеллигент в этой компании, он единственный способен понять, какого виолончелиста потеряет мир, если я, упаси Бог, переломаю пальцы.