Модильяни приезжает в этот город совершенно невинным, но эта невинность не исключает несгибаемой воли, природной гордости и неистовой духовной экзальтации. В это время скульптура привлекает его больше, чем живопись. Он считает себя учеником Микеланджело. Но вот что удивительно: откуда эта решимость и уверенность, когда он еще почти ничего не создал? Он уверен, что Париж заставит проявиться его возможности. Дошедшие до нас фотографии Модильяни того времени показывают нам эту уверенность. Он откровенно позирует: стоит лицом к аппарату и смотрит прямо в объектив. На нем наряд богемного артиста, который он носит напоказ и с некоторым кокетством: маленький шейный платок, завязанный а-ля Гаврош, шляпа а-ля Брюэль, бархатный костюм деревенского покроя. Лицо очень молодое и в то же время выражает силу и мужество взрослого мужчины. Он излучает красоту, одновременно величественную и робкую, но с трудом скрывает под ней испуг и одиночество. Выбор учебного заведения определил его судьбу. Модильяни записался в Академию Коларосси – школу живописи, которая не ладит с официальными академиями оттого, что в ней преподают рисование не так формально. В ней он снова обретет свободу. В ней же он встретит Жанну Эбютерн, но это случится гораздо позже, за два года до смерти, когда медлительный успех все еще не придет к нему. А пока он снимает мастерскую на Монмартре, возле знаменитого общежития Бато-Лавуар, и встречается со всеми талантливыми и мятежными молодыми художниками Парижа – с Пикассо, Дереном – и с поэтами, в частности с певцом модернизма Гийомом Аполлинером и с Максом Жакобом; видится даже с бразильским живописцем и мастером фресок Диего Риверой. Эти годы были самыми плодотворными и самыми творческими для Модильяни. Это десятилетие, с 1907 по 1917 год, он пролетел как комета, становясь другом для всех, очаровывая Монмартр и Монпарнас своей культурностью, чувством дружбы, верностью и благородством души. Его «красота степенного ангела», как можно было бы о ней сказать, усиливала симпатию, которую он вызывал у всех. У него были тонкие черты лица; за годы богемной жизни они немного отяжелели, но взгляд навсегда остался прямым, искренним и гордым. На многочисленных фотографиях, которые и теперь хранятся у своих владельцев, он выглядит одновременно сильным и надменным, но при этом что-то в нем уже завершилось. В нем видны признаки разрушения и катастрофы и в то же время сила потоков созидательной энергии. И все эти противоречия лежат на поверхности, обнаженные, с них сняты все прикрасы и все маски (так же они обнажены в тех телах, которые он так любит писать). В эти годы Амедео утверждает свой талант. Его одаренность очевидна для его друзей-художников. Все восхищаются быстротой его руки и точностью рисунков. Но очень быстро в нем все смешивается – страх, что ему не хватит времени осуществить «мечту», о которой писал Гилье; анархическое утоление всех своих желаний, растрата жизненной энергии, которую прожорливо высасывали из него алкоголь и наркотики, презрение к буржуазному обществу и горечь оттого, что он этим обществом не признан. Тот Париж, который он любит, – Париж пригородов, кабачков, незаконно занимаемых мастерских, рабочих и бедняков, артистов и проституток – раскрывает ему свои объятия. Это бездонный колодец, и Амедео знает, что может в нем погибнуть. Но Модильяни продолжает бывать в этой среде, потому что она стала его семьей: в ней он нашел друзей, которые ему нужны. Разве Бодлер, чьи стихи он много читал, не высказал словами то, что Модильяни чувствует интуитивно? «Нырнуть в глубину бездны – ад это или небо, разве важно? В глубину неизвестности – чтобы найти новое!»[107]
Это новое Амедео находит в Париже, пусть даже только в своей артистической среде: здесь рядом ходят Пикассо и Дерен, Анри Руссо и Брак, ван Донген и Вламинк, Матисс и Дюфи, а еще несчастные и прославленные поэты, к которым он чувствует огромную нежность, – Аполлинер и Макс Жакоб. С ними он разговаривает о поэзии, о философии, о живописи. Все высоко ценят его эрудицию и культуру. Он еще по-настоящему не творил, он может показать лишь несколько произведений, но все уже знают, что из него вырастет что-то значительное. Он еще не знает, к какому движению примкнет – к фовизму, абстракционизму или постимпрессионизму. А возможно, он уже осознает, что не будет принадлежать ни к одному из них, а захочет соединить модерн с творчеством своих любимых итальянцев, которых так долго и старательно изучал. Смерть Сезанна и после нее – ретроспективная выставка работ покойного в 1907 году стали настоящим поворотом в судьбе Амедео. Тот синтез, который он так надеялся осуществить, ему, вероятно, подсказал Сезанн.