Лермонтова он отличил сразу, безошибочным чутьём. Досадуя на школярский нрав любезного Мишеля — тот врывался в кабинет, гремя плохо пристёгнутой саблей, бесцеремонно раскидывал деловые бумаги, однажды даже опрокинул стул вместе с почтенным редактором! — Краевский умел ценить стихи, которые Лермонтов небрежно бросал ему на стол.
Печатал всё и немедленно. Уезжая на Кавказ, Лермонтов оставил «Бородино» — Андрей Александрович сумел опубликовать опального автора. Иногда без подписи, иногда одной буквой, а затем и полностью всю фамилию, со смелостью и упорством представлял читающей России новое светило. Он привёл Лермонтова с «Тамбовской казначейшей» к Жуковскому. В его редакционном кабинете тот перезнакомился со всеми тогдашними литераторами.
Ближе других Лермонтов сошёлся поначалу с Владимиром Соллогубом[44]
: оба начинали одновременно с большими надеждами. Оба принадлежали к свету.Соллогуб был терпим и покладист — самая притягательная в нём черта. И не менее опасная. Он никому не мог отказать, даже Пушкину, когда тот сгоряча вызвал его на дуэль[45]
. Хорошо, что их быстро помирили. Пушкин расхохотался своим нервным переливчатым смехом, Соллогуб тоже улыбался, хотя никак не мог отойти от леденящего ужаса, что ещё чуть-чуть — и ему пришлось бы целиться в Пушкина. К его чести надо сказать, что о себе он не подумал вовсе. Он не был трусом. Просто светская жизнь воспитала в нём бессознательную привычку измерять окружающее мерками тех людей, возле которых ему случилось находиться.В доме Панаевых он был истинным демократом, и когда его попросили похлопотать через императрицу о неизвестном ему высланном студенте по фамилии Герцен, он исполнил эту миссию охотно, найдя хитроумный ход.
В салоне у Владимира Фёдоровича Одоевского (двоюродного брата декабриста) становился мистиком и философом и, как истинный аристократ, с почтением провожал взглядом пышную княжескую карету по-старинному с лакеем на запятках (над чем подшучивали более молодые посетители литературного салона Одоевского).
С Пушкиным или Вяземским Соллогуб держался непринуждённо, светски, на дружеской ноге, пускался в литературные каверзы, слыл острословом и рифмачом, готовым подхватить любой намёк.
В кабинете Краевского, напротив, был озабоченным автором, без всяких шуточек или великодушных жестов, вроде тех, которыми щеголял Мишель Лермонтов, который просто дарил издателю чудные создания своей музы и хорошо, что редакторский карандаш Краевского немел перед его строчками, а то он и поправок бы, верно, не заметил с барственным пренебрежением к «безделкам пера».
А впрочем, может быть, Лермонтов искренне не понимал собственного дара? Прикладывал к себе иной, исполинский аршин? Ведь спросил же он однажды, бледнея от волнения, с какой-то детской обезоруживающей робостью, что правда ли, мол, в нём есть талант? И ждал ответа от него, Соллогуба, как от судьи... В то же время Лермонтов видел приятеля во всех скрытых слабостях, с изъянами натуры, которую прогрызает изнутри невидимый червячок. Иногда Соллогуб ощущал к нему из-за этого такую острую неприязнь, что, казалось, стань Лермонтов под его пистолет — с наслаждением спустит курок. Но жестокая мысль рассеивалась почти мгновенно, словно никогда и не возникала. Соллогуб по-прежнему льнул к Лермонтову. Был очарован его сосредоточенным взглядом настолько, что, оставшись наедине, старался и сам смотреть вглубь зеркала, как власть имеющий, без суетливой улыбочки и любезного помаргивания век.
Светская привычка не вглядываться вглубь чужой души, а скользить лишь по поверхности человеческого облика, обращая внимание на внешность и манеры, — как если бы на выставке посетителя интересовала не живопись, а лишь рамы картин — решительно не годилась в общении с Лермонтовым!
— Ты нынче угрюм, Лермонтов? — сказал Соллогуб с обычной ужимкой, которой тщился выразить сочувствие и понимание, но довольно натянуто. — Вижу, карандаш твой что-то изобразил? О, да это наводнение.
На листе острые гребни волн захлёстывали оконечность Александровской колонны с венчающим её ангелом.
— Видел высокую воду, с детства испуган, но такой не бывало!
— Будет, — недобро пообещал Лермонтов, продолжая на рисунке вздувать Неву всё яростнее. — Ты думаешь, кроме чухонок-молочниц да петербургских лихачей-извозчиков в России другого народа нет? Ты где рос, в имении?
— Нет, — с сожалением проронил Соллогуб. — Мы уже порядком порастряслись к моему рождению. Квартировали у бабушки Архаровой на даче в Павловске, вблизи от дома вдовствующей императрицы...
Соллогуб хотел было по привычке козырнуть близостью своей семьи к высоким лицам; ведь Александр I заходил к его матери запросто, гуляя, по пути, а он, мальчиком, задавал царю наивные вопросы. Но, чутко уловив совсем иное настроение у Лермонтова, тотчас присобрал на лбу задумчивые складки.