Читаем Лермонтов полностью

Податливый на влияния Андрей Шувалов поначалу и языка-то родного не знал, вырос за границей. Иван Гагарин готов был ухватиться за любую химерическую идею, лишь бы заполнить пустоту окружающего. Миша Лобанов-Ростовский, хотя и обуреваемый желанием приносить отечеству пользу, решительно не знал, как за это взяться. Самый старший из них, меланхолический Николай Жерве или отменно храбрый под кавказскими пулями Дмитрий Фредерикс — все они являли в своём облике нечто схожее, незавершённое: готовы были посвятить свои жизни — но чему? Маета безвременья вела их к ранней смерти. (Что и сбылось впоследствии почти с каждым из них).

Как бы горячо ни окунался Лермонтов в вечерние беседы за стаканами, в табачном дыму, после театра или бала, незримая дистанция между ним и другими оставалась.

   — Франция словно подземный очаг, который вечно подогревается и вулканизирует Европу, — увлечённо восклицал Васильчиков. — Она не приемлет тирана даже в облике Наполеона! А у нас где сознание гражданственности?

Лермонтов встрепенулся. В Наполеона он был влюблён с детства. Очарован его одиночеством на Святой Елене. Один против всех. Это роднило опального императора с изгнанником Демоном. Побеждённый Наполеон, перестав быть врагом России, стал мифом человечества. Мишелю виделся его образ в страстном сострадании. Властителя Наполеона он ненавидел; гонимого, обречённого корсиканца — обожал. Он ответил, кривя губы:

   — Мы произрастаем в тишине и немоте. Всю Россию можно проехать как какой-то пустырь, где неусыпные глаза следят, чтобы не проявилась в чём-нибудь новизна. Наши мнения — лишь отголоски того, что говорится там. — Лермонтов неопределённо указал кверху. — Если я сегодня не сталкиваюсь с голубым мундиром нос к носу, то уж наверняка где-то поблизости маячит его двойник в виде пашпортника, фискала или тайного визитёра чужих карманов и писем... — Спохватившись, что страстность его выходит за рамки «бабильяжа» (от французского слова «болтовня», как они сами окрестили свои разговоры), он без всякого перехода сделал неожиданное заключение: — Что нам французы? Молчаливость — лучшее условие, чтобы предаться созерцанию своего пупа, не отвлекаясь пустыми толками. — И отрывисто засмеялся, увидев полное ошеломление на лицах любезных друзей.

Был ли Лермонтов на этих сборищах до конца открыт? Ждал ли от его участников чего-нибудь по-настоящему дельного? Едва ли. Но из мозаики их характеров складывался портрет Печорина. Да и собственные взгляды Лермонтова под влиянием непринуждённых споров принимали более чёткий, законченный вид. Их общий взгляд на декабристов как на «благороднейших детей» Лермонтов отчасти разделял. Ему ещё так живо помнились встречи в тесном обиталище доктора Майера!


...Богаты мы, едва из колыбели,Ошибками отцов и поздним их умом...


И всё-таки какая-то натяжка, душевная несостоятельность в снисходительном суждении «ле сэз» ощущались им всё явственнее. Разве пристало младшему Васильчикову, без заслуг вытянутому наверх, как малокровное растение, лишь прихотью злого случая (отец графский титул выслужил на Сенатской площади, а княжеский не имел ещё от роду и года!), судить о таком человеке, как Саша Одоевский?!

Старший годами, с ранней сединой и плешивинкой, Одоевский был обезоруживающе молод, намного моложе, наивнее и воодушевлённее многих сверстников Мишеля. Саша не утратил пылкости идеалов, которых следующее поколение уже не знало вовсе.

Одоевский тоже стал подспорьем Печорину, только наоборот: всё, что звучало в Одоевском, было недоступно внутреннему слуху Печорина. Грустный камертон! Страдальческий путь Одоевского был всё-таки дорогой вперёд. Жизнь Печорина, как ни любил его Лермонтов, упиралась в тупик. Саша восхищал и щемил сердце Мишеля. Печорин надрывал его.

Вопреки укоренившейся легенде о мизантропии и одиночестве Лермонтова, он всегда очень тесно и плотно был окружён людьми. Родственники, приятели, однокашники, сослуживцы, знакомые женщины... Часы одиночества выпадали ему как редкий дар, он научился писать на людях. Вероятно, это требовало огромной сосредоточенности, силы мысли и молниеносности воображения, которые не под силу даже очень недюжинным людям. Но Лермонтов был не из дюжины, не из сотни, даже не один на миллион. В век, богатый талантами, аналогов ему всё-таки не отыскать.

Лермонтов почти ничего не выдумывал. Не успевал. Чужая строка, мимоходный рассказ, зрительное впечатление — всё освещалось мгновенной вспышкой, начинало двигаться, дышать. И становилось уже не чужим, а своим, лермонтовским. Ещё мальчиком, переписывая пушкинские стихи, он незаметно отталкивался от них, будто веслом от берега, почти не почувствовав поначалу, как выходит в открытое море...

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги