Читаем Лермонтов полностью

   — Ну... предположим, что они прошли жизненный путь рука об руку и были бесконечно счастливы!

   — Ха-ха-ха! — звонко рассмеялась Виельгорская, к полному недоумению кавалера.


   — Мишель, — торжественно провозгласил Монго, принимая вид старшего. — Нам необходимо объясниться, и я прошу тебя быть вполне откровенным.

   — Мой милый, вполне откровенен я только с женщинами. А знаешь почему? Они ни за что не поверят в мою откровенность.

На лоб Алексея Аркадьевича, обитель спокойствия, налетело облачко.

   — Оставь парадоксы, они становятся скучны. Я намерен говорить о серьёзных вещах.

   — Что ты считаешь серьёзным?

   — Неудовольствие государя и честь женщины.

Лермонтов слегка присвистнул.

   — Начинай с последнего. Маленькая Виельгорская?

   — Да.

Они помолчали.

   — Тебя что-нибудь шокирует в моём поведении? — самолюбиво спросил Лермонтов.

   — Нет. Но... твои намерения?

   — Намерения? Никаких.

   — Так ты не собираешься искать её руки?

   — Нимало. Как это могло взбрести тебе в голову?

   — Но, помилуй, ты летишь со всех ног, едва завидишь её в бальной зале!

   — Разве я виноват, что мне нравится её смех?

   — А если она станет смеяться над тобою?

   — На здоровье. Посмеёмся вместе. Но пока её потешает надутая мина влюблённого Соллогуба.

   — Что за страсть наживать врагов!

   — Успокойся, милый Монго, — сердечно сказал Лермонтов. — С графом мы не поссоримся. Он слишком привык перелистывать мои черновики. Ей-богу, это толковый малый, и если бы он выбрал наконец что-нибудь одно — свет или бумагомарание, — в обоих случаях из него вышло бы нечто порядочное.

   — Не увиливай в сторону. — Столыпин начинал сердиться и, как всегда при волнении, заикаться и пришепётывать. — Ты знаешь, что Виельгорские — родня царствующему дому, а государь любит повторять, что он прежде всего дворянин Романов?

   — При чём здесь я? — ввернул Лермонтов. — Я ведь не собираюсь родниться с его величеством.

   — Твоё поведение с мадемуазель Софи государь может посчитать намеренной дерзостью!

   — Да что же это за каземат наша жизнь! — воскликнул Лермонтов. — Даже на то, чтобы любезничать с барышней, нужно разрешение с гербовой печатью!

   — Сделай милость, побереги вольнолюбивые тирады к вечеру, когда соберутся наши приятели, все «шестнадцать»[48]. — Последнее Столыпин произнёс по-французски «ле сэз». — Я тебя предупредил по долгу родственника, а поступай, как знаешь.

   — Ты, Монго, добродетелен, потому что тебе лень стать злодеем, — сказал Мишель с досадой.

Тот усмехнулся ясной зеркальной улыбкой. Будто в ней отражались другие, но не он сам.

   — А в тебе кипит желчь, — ответил, растягивая слова. — Пожалуй, соус за обедом был слишком жирен. Люблю здоровую домашнюю пишу, как у бабушки. Кстати, когда навестим старушку?

   — Ты не задумывался, что силы зла требуют большей энергии, чем добродетель? Добродетель — это отстранение от действия. Уклонение от участия в жизни, а, Монго? Да перестань ты полировать ногти! Великий злодей может быть гениален, как Грозный, как Наполеон. А где великие праведники? Ну, Христос, ну, Франциск Ассизский...

   — Никола-угодник, спаситель на водах, — вставил Монго, перестав улыбаться, но не изменяя безмятежного выражения лица. — Подумай, как страшно тонуть... брр... холодно, одиноко.

Лермонтов секунду смотрел на него, привычно попадая под власть этих совершенных черт, где всё соразмерно и прекрасно. Он был привязан к Алексею Столыпину, немного завидовал ему и временами тяготился неразлучностью с ним.

   — Я умру скоро, а ты, наверно, никогда, — проговорил задумчиво. — В тебе есть что-то бессмертное. Как в траве.

Алексей Аркадьевич неожиданно обиделся:

   — Ну что у тебя за язык? Вечно какие-то гадкие сравнения. Ей-богу, пожалуюсь бабушке и съеду с квартиры.

Мишель уставился на него с детской растерянностью. Глаза стали пугающе черны, переполнились разнородными пронзительными чувствами и — застыли. Будто дно под прозрачным льдом. Монго передёрнуло.

   — Бог с тобой. Я не сержусь, — сказал он совсем как бабушка, примиряюще и сварливо. — Ну, сравнил бы с птицей, с ретивым конём, на худой конец... Так поедем? Посидим за самоваром, у тёплой печки...

Мишель вырвался из оцепененья. Отозвался покорно:

   — Как скажешь. Поедем.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Лермонтовские поступки диктовались не рассеянностью и легкомыслием, как казалось столыпинской родне. Он поступал себе во вред, что со стороны было видно каждому. Но не ему самому. Ведь то, что он внутренне считал для себя неприемлемым, он и не мог разглядеть в жизненных возможностях, равнодушно отворачивался. Это противоречило доводам здравого рассудка, но вполне согласовалось с его собственным мерилом.

И всё-таки он с неохотой вспоминал тот январский маскарад, когда, поддавшись злому озорству, отозвался на заигрывание немолодой, от души веселящейся дамы. Он без труда узнал царицу Александру Фёдоровну[49], хотя она была плотно закутана в тёмное домино; вблизи роились ряженые, сопровождая и оберегая её.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русские писатели в романах

Похожие книги