— Господин поэт, — прошептала она по-французски, меняя голос и давясь от хихиканья, — удостойте меня парой благозвучных рифм! — Она дёрнула его за рукав, довольно неловко и робко, как ранее подходила и к Монго, интригуя его.
Лермонтов вместо того, чтобы отозваться учтиво, в духе светского флирта, вдруг крепко ухватил её под локоть, увлёк за колонну и, отгибая перчатку на пухлой белой руке, сильно, почти грубо поцеловал выше запястья.
— Лучшая из рифм, милая маска, это сочетание влюблённых губ!
Она негромко вскрикнула, то ли сконфузясь, то ли очарованная. И ещё несколько секунд оставалась за колонной уже одна, привалившись спиной к холодному мрамору.
Неизвестно откуда возник граф Бенкендорф, молча предложил ей руку, боковым ходом вывел к карете. Императрица в лёгком домино под снегом и ветром дрожала, но не промолвила ни слова. Она боялась этого человека. Он неусыпно следил за нею; его зловещая тень нависла над всеми её маленькими запретными удовольствиями на Елагином острове, куда она ездила тесной компанией, чтобы забыться от скучного величия. Это он разлучил её с милым Бархатом — Александром Трубецким, и тот, отдалившись от царицы, предался ныне страсти к балетным танцовщицам. Бенкендорф держал в руках все тайны недалёкой, суетной, сентиментальной женщины, опасаясь её влияния на царя. Ведь когда-то смолоду тот был влюблён в свою жену, устраивал в её честь турниры и, победив, преподносил на кончике шпаги белую розу... Александра Фёдоровна постоянно просила мужа за какого-нибудь провинившегося молодого человека, а это могло нарушить собственные планы Бенкендорфа.
«Мальчик Лермонтов», за которого он хлопотал два года назад, ныне тоже мог стать ему опасным...
Маскарадная шалость втягивала Лермонтова в придворные водовороты.
Двор погрязал в мелочах. Предавался им с упоением, со страстью, с хитроумием и энергией, которых, верно, хватило бы на целую военную кампанию. После встряски 1825 года уют и затишье наступивших лет особенно ценились царской семьёй, а следовательно, и всем высшим светом, который исполнял вокруг царя и его присных роль кафедрального эха: нюанс настроения, уроненное вполголоса словцо, любая солдафонская острота Николая подхватывались, разносились, множились, будто в ряду зеркал, и возвращались, верноподданнически обкатанные и неизменно приятные ему.
Свет тянул Лермонтова не потому, что нравился, — напротив, вражда к нему укоренялась с каждым выездом всё больше и осознанней, — но то была арена, схожая с цирковой! Он входил в очередной салон, подобравшись, одинаково готовый к нападению и к обороне, взбудораженный, обострив чувства до предела. Нет, он не задирался нарочито, не фрондировал, но мускулы его были напряжены. Он оставался постоянно настороже, словно в самом деле входил в клетку с дикими зверями.
Кипела молодая страсть к действию, желание понять самого себя и окружающий мир. А мир представал то в отвратительной наготе крепостничества, то хороводами масок.
Впрочем, вскоре, не без юмора, он подметил в высшем свете черты схожести с Тарханами. Пензенская усадьба жила прозрачной для взоров жизнью. Люди там занимали от рождения до смерти определённые места, и всё, что происходило с ними, дурное или трогательное, давало пищу пересудам. Нечто подобное он наблюдал и в большом свете, который жил замкнутой, мельтешащей, но внутренне драматической жизнью. Только младенчество было скрыто завесой домашнего быта. Едва ребёнок подрастал, начиналось его общение с предначертанным кругом сначала на детских праздниках, потом в закрытых пансионах, в юнкерских школах, где тот с естественностью усваивал бесспорную разделённость людей по родовитости, богатству, а особенно по «придворной фортуне» (последнее таило в себе заманчивый налёт дерзости и приключения). Любовные свидания, свадьбы, тайные интрижки, повышение в чинах, внезапная милость — всё это составляло постоянно пульсирующий нерв высшего света, причудливо переплеталось с личной жизнью каждого и государственной политикой в целом.
Понятие России съёживалось до ежедневного лицезрения нескольких сотен семей, давно перероднившихся и азартно враждующих между собою... Злословье, смертельные удары исподтишка, предательство и наговоры, редкие вспышки искренности — всё, всё, как в Тарханах! Где даже деспотическая барыня, обладая властью над судьбой и имуществом крепостных, не вольна была изменить их чувства и мечты.
Лица тарханских дворовых — как и столичных придворных! — носили множество разнородных масок, одинаково далёких от прямых понятий добра и зла. В свете не выносили ни малейшего намёка на угнетённость духа. Фрейлинам, подобно сенным девушкам, не позволялось уставать или чувствовать нездоровье. Только улыбаться, порхать! Злословье сдабривалось ангельскими голосами.