— Врешь! — смеется матрос. — Ах ты сволочь! Честные люди на море живут, а на земле основались сволочи. Вспоминай, не вспомнишь — хана.
Слышны крики и звон стекол.
— Хорошо мужики еврейское добро бьют! — смеется крестьянин.
— Скажи своим мужикам, — командует матрос, — чтоб крупную вещь: шкафы, сундуки, кровати — не ломать. Они народу достанутся. А мелкое, пустяки разные бей в пыль. От пустяков все горе наше.
Солдаты приволакивают еврея.
— Жида поймали, — говорит солдат, — вроде бы в синагоге поет...
— Ну-ка пой! — говорит матрос и растягивает меха. — Калинка-малинка, малинка моя — пой.
— Калинка-малинка, — начинает дрожащим голосом кантор.
— Хреново поешь.
— Я, господин матрос, только молитвы петь могу.
— Ну пой молитвы.
Под звуки молитв погром продолжается. Звучат выстрелы, падают тела.
— Вспомнил? — спрашивает Шагала матрос. ·
— Иван, — бормочет Шагал.
— Врешь! — смеется матрос. — Меня Вакула зовут. И в Петербурге я никогда не бывал, на Амуре служил кочегаром на военном судне. Однако хороша у тебя, художник, привычка дурака крутить в опасный час. Такая привычка и меня выручала... Беги домой да штаны перемени. — И тут же бьет по лицу очередную жертву рукояткой маузера.
Дома Шагала ждала встревоженная, плачущая Белла.
— Я уже хотела идти тебя искать...
— Этого еще не хватало, — отвечает бледный, дрожащий Шагал.
— Зачем ты туда пошел?
— Не знаю... Мне было любопытно... Мне хотелось увидеть погром вблизи. — Он припал к плечу Беллы и зарыдал.
— Пойдем, пойдем, — говорит, тоже плача, Белла, — пойдем, я тебя помою... Я нагрею воду...
— Честно говоря, мне в Петербург не хочется, — говорит несколько успокоившийся Шагал, — но куда деться? На фронт? А на фронте что я буду делать? Смотреть на поля, на деревья, на небо? На облака? На кровь, на человеческие кишки? Нюхать запахи фронта? Табак, вши, мужики в лаптях едят и воняют. А я никому не требуюсь, меня даже погромщики не убили. Меня нельзя принимать всерьез, я ни на что не гожусь, даже в жертвы. Да и мяса на мне мало. А мои цвета — розовые щеки, синева вокруг глаз. Какой из меня солдат?!
— Мой брат работает в петербургской комендатуре, — говорит Белла, он тебя устроит писарем.
— Ты права, жена моя, — говорит Марк, усаживаясь в принесенный Беллой таз, — ты предпочитаешь большие города и культуру. Сколько огорчений я тебе доставляю! Но лично я никогда не пойму, почему люди так стремятся жить кучно, в одном месте, если за пределами города слева и справа бесчисленные километры пустого пространства. Меня вполне устроила бы какая-нибудь дыра, какое-нибудь укрытие, я чувствовал бы себя там прекрасно. Я уселся бы в синагоге и оглядывался вокруг.
— Но где ты возьмешь в поле синагогу?
— Ну, хорошо. Я сел бы на скамейку на берегу реки. Просто так... А то можно было бы и ходить в гости, если бы рядом жили хорошие люди... Конюдо, Вальден, Рубинер... Но они далеко, за линией фронта, там, где в плену остались мои картины... И Берлин далеко, и Париж далеко... Все теперь далеко. Только канонада в Себеже, в Могилеве, только солдаты в окопах, только погромщики — это близко. Но у меня есть одна просьба к Господу и к немецкому кайзеру. Я молю Вильгельма: хватит с тебя Варшавы и Ковно, не трогай Витебска. Это мой родной город. Я хочу писать здесь картины. Русские дерутся отчаянно, но на радость Вильгельму воюют скверно. Отбросить врага им не удается. И за это, как всегда, должны расплачиваться евреи. Знаешь, Белла, иногда мне хочется стереть евреев с моих картин и спрятать в безопасное место.
Белла подала махровое полотенце, поставила на стол стакан чая с клубничным вареньем. Марк вытерся, выпил чай и утомленный уснул.
Петербург, продуваемый сырым ветром. Много нищих с котомками. Очереди у булочных. У общественных бань охрана проверяет пропуска. Солдаты с женами или подругами входят туда с березовыми вениками в руках.
— Я не пойду, — говорит Шагалу Белла, — мне страшно и стыдно идти в такую баню.
— Но ведь пропадут талоны, — говорит Шагал, — на талоны выдают банное мыло.
— Позор — идти в такую баню, — говорит Белла.
— В нынешней России это не позор, а почет и привилегия. Читай объявление на дверях: «Лицам дворянского происхождения вход в баню запрещен». Видишь, мы теперь принадлежим к высшему сословию. Ленин поменял в России верх и низ, как я на моих картинах.
— Шагал! — выкрикивает дежурный у бани.
— Я, — четко, по-солдатски отзывается Шагал, одетый в старую солдатскую шинель без хлястика.
— Банный мандат есть?
— Так точно... На двоих с женой.
— Два куска мыла... Проходи.
В коридорах Наркомпроса, как во всех советских учреждениях, было столпотворение. Ко всякому, кто носил кожаную куртку, бросались со всех сторон с протянутыми бумагами. Сделав несколько подобных попыток, Шагал поискал место подальше от многолюдства, уселся на скамейку, погрыз припасенный черный сухарь и от усталости задремал. Ангел с удивительно знакомым лицом спустился сверху и сказал:
— Шагал, вас здесь не понимают. Вы благородная душа, честный, возвышенный человек. Но придет время и весь мир признает вас как великого художника.