— От души благодарю за такие слова, — сказал Шагал.
— Считаю за честь пожать вашу благородную руку...
— Товарищ Шагал.
Марк открыл глаза. Перед ним стоял улыбающийся Луначарский.
— Рад вас видеть, Анатолий Васильевич. Я от усталости немного вздремнул, и мне приснился ангел, очень меня ободривший. Но признаюсь, Анатолий Васильевич, я ныне нуждаюсь в ободрении не только сил небесных, но и сил земных... А вы, Анатолий Васильевич, среди земных теперь сила...
— Да уж, сила! — засмеялся Луначарский, поблескивая пенсне. — Пойдемте ко мне.
Луначарский ведет Шагала тихими, пустыми коридорами мимо молчаливых часовых.
— У меня в кабинете, правда, небольшая репетиция, — говорит Луначарский, — актеры уточняют текст... Пьеса в духе библейском, что-то вроде конца Содома. Король влюблен в свою дочь.
— Я где-то когда-то уже видел подобную пьесу.
— Сюжет бродячий. Но у меня все по-другому. Нам, марксистам, не нужен реалистический бытовой театр, театр небольших мещанских идей. Нам нужны громадные прекрасные полотна. Марксизм — это ведь романтика.
— Может быть, — сказал Шагал, — но мои сведения о марксизме ограничиваются тем, что Маркс был еврей и носил большую белую бороду. А марксистские идеи, марксистская мораль мне неизвестны.
— Что такое мораль? — сказал Луначарский, останавливаясь посреди коридора. — О какой морали вы говорите? О морали, которую проповедуют в церкви, в синагоге, в мечети? Пока благочестивые иереи проповедуют мораль буржуазии и мещанству, в каждом городе процветают дома терпимости, пьянство и в центре каждого города стоит храм наживы — биржа. Мы, марксисты, раз и навсегда намерены покончить с такой моралью. И на женщину буржуазия смотрит как на собственность, лицемерно. Соблазнить мою жену — ужасное преступление, но если я соблазню твою — это не так плохо! — Луначарский засмеялся. — Пойдемте...
Шагал и Луначарский вошли в кабинет. Там стояли большой письменный стол и обеденный стол поменьше, за которым сидели грузный седовласый человек и молодая женщина, хлебая картофельный суп. От запаха супа у Шагала закружилась голова.
— Знакомьтесь, — сказал Луначарский, — артист бывшего императорского театра Андрей Петрович Шуваловский и артистка Анна Карловна Остроумова. А это замечательный художник Марк Захарович Шагал.
— Очень приятно, — улыбнулся Шуваловский, продолжая есть суп.
— Нынешние эксплуататорские классы, — сказал Луначарский, — прежде всего буржуазия, являясь пожирателями детей рабочих на своих фабриках, сняли свои веселые разноцветные одежды, которые они носили во времена Возрождения, сменили их на черные и серые пиджаки с белым бельем, прикидываясь скромниками. — Луначарский засмеялся. — Я в своей пьесе постараюсь вновь одеть этих хищников и развратников в их прежние феодальные одежды...
Зазвонил телефон. Луначарский взял трубку.
— Да. Это вы, Феликс Эдмундович? Обязательно буду... У меня сейчас важное совещание... Кстати, как насчет списка, который мы передали с Горьким? Ну благодарю вас. До встречи. — Он положил трубку.
— Мы готовы, — сказал актер, тщательно вытирая тарелку куском булки.
— Начнем, — сказал Луначарский. — Итак, король и его дочь, к которой он пылает предосудительной любовью. Король подходит и берет дочь за руку выше локтя.
— Что если бы тебя в соборе венчал архиепископ сам? — продекламировал Шуваловский.
— Отец мой, непристойно слышать речи подобные. Должны вы пощадить стыдливость дочери. О! Как вы оскорбили неслыханно любовь мою подобной злою, злою, злою шуткой! — Остроумова технически заплакала.
Вошла буфетчица с подносом, забрала пустые тарелки и поставила две миски, полные дымящейся гречневой каши, положив рядом деревянные ложки.
— Бланка, я не шучу, — дрогнувшим, изменившимся голосом произнес король, невольно глядя через плечо возлюбленной на дымящуюся кашу, — люблю тебя, люблю.
— Боже мой, вы обезумели, — произнесла Остроумова, — о Боже, страшно! Мне страшно.
— Что с вами, товарищ Шуваловский? — спросил Луначарский. — Вам нехорошо?
— Этот человек, — произнес Шуваловский, указывая дрожащим пальцем на Шагала, — ест мою кашу.
— Простите, — сказал Шагал с набитым ртом, торопливо пережевывая кашу, — я совершенно машинально, увлеченный вашей игрой... Я никогда раньше не любил гречневую кашу. Это была для меня самая противная еда на свете. Я бесился только от одного представления, что у меня во рту крупинки чего-то наподобие спичечных головок. — И он отодвинул от себя тарелку.
— Доедайте, — сказал Луначарский. — Это я виноват, я сейчас закажу третью порцию.
— И если можно, Анатолий Васильевич, — сказал Шагал, — мне тарелку картофельного супа. Я с детства обожаю картофельный суп. Но не буду вам мешать. — Он взял миску с гречневой кашей и отошел к окну.
Вся огромная площадь была густо заполнена народом. Начинался митинг.
— Не кричи, — с пафосом произнес Шуваловский, а то запру тебя в глухое подземелье, света там не увидишь! Вспомни, что я сказал тебе: есть воли в мире, повиновение которым счастье, сопротивление — гибель...
На площади толпа криками приветствовала оратора с темной бородкой и в очках.