— Я уверен, вы могли бы замечательно оформить этот спектакль, — говорил Луначарский Шагалу, пока они шли по коридору. Подошли к какой-то двери, из-за которой доносилась странная какофония, словно несколько роялей играли разную музыку. — Здесь сдают экзамены в консерваторию наши народные таланты.
В комнате стояло действительно три рояля, и на всех трех играли разную музыку, а в углу кто-то пел басом.
— Для меня немного шумно, — сказал Шагал, — я подожду вас на свежем воздухе.
— Когда поворачиваются новые страницы истории? — Говорил Луначарский, раскинувшись на заднем сиденье автомобиля рядом с Шагалом. — Новые страницы истории поворачиваются тогда, когда новый класс приносит новые взгляды на законы, новую политическую практику, новую мораль. Тогда можно сказать: разумное становится бессмысленным, добродетельное — злом.
У массивного здания с зарешеченными окнами стояли часовые. Луначарский и Шагал прошли гулким сырым коридором, по ржавой лестнице спустились в подвал, едва освещенный тусклыми фонарями. За ржавой решеткой во множестве стояли люди, под ногами хлюпала холодная вода. Завидев Луначарского, они толпой бросились к решетке, отталкивая друг друга.
— Ну-ка, буржуазия, — крикнул охранник, — свинцовой каши захотели?
— У меня список на десятерых, — сказал Луначарский.
— К коменданту надо, — сказал охранник. — Товарищ Софья, к вам.
Подошла женщина в кожанке с большим маузером на боку и папиросой, зажатой в углу рта.
— Опять, Анатолий Васильевич, буржуазию выручать приехали, — сказала она, недобро блеснув глазами.
— Революционный гуманизм, Софья.
— Бумажка есть? — Луначарский протянул бумагу. — Ну, выкликайте. А этот чего? — глянула она на Шагала.
— Этот со мной, — улыбнулся Луначарский. — Не узнаешь, Соня?
— Нет. У меня много таких умников сидит.
— Что ты, Соня, на умников так зла? — спросил Луначарский. — Дураки тебе более по душе?
— Дураков зачем убивать? Это умников перебить надобно, чтоб они нам простую нашу жизнь не путали.
— Узнал Соню из «Улья?» — спросил Луначарский у Шагала. — Моя ученица, я ею горжусь при всех ее излишествах. А это Шагал. Узнаешь, Соня?
— Теперь узнала, — сказала она помягче.
— Вас, Соня, узнать трудно, — сказал Шагал.
— Это не я переменилась, это мир переменился, — сказала Соня. — Видите, кто был всем, тот стал никем.
— Актриса Устюгова, эссеист Борхгейм, художник Ожогин... — вызывалЛуначарск ий.
— Ладно, — зло говорила Соня, глядя на отпущенных, — ступайте прочь, сукины дети! Молите своего Бога за нашу революционную доброту.
— Анатолий Васильевич, — кричали из толпы арестантов, — господин Луначарский, я приват-доцент Нерсесов. Мы встречались с вами в Киеве...
— Передайте, профессор Идельсон и профессор Железиовский протестуют против своего ареста...
— Анатолий Васильевич, я Будунов—Будзинский...
Луначарский добродушно разводил руками. Вдруг какой-то взлохмаченный, с густой седой шевелюрой человек оттолкнул охранника и побежал по скользким ступеням.
— Скажите Горькому, — отчаянно закричал он, — арестован Луньков! Арестован Луньков. Здесь расстреливают невинных!
Соня коротким резким движением ударила Лунькова коленом в пах. Тот, скорчившись от боли, покатился по ступеням вниз. Шагал отвернулся.
Ехали в автомобиле и молчали.
— Горький, — наконец сказал Луначарский, — я повезу вас к Горькому. Он сейчас болен, но он нас примет. — Шагал ничего не ответил. — Конечно, всякий глубинный поворот связан с перебором, с излишествами. Вспомните историю любого общества. Государство, по мнению Маркса, есть органическое насилие над подчиненными.
— Но можно ли насилием добиться всего? — спросил Шагал. — Не напрасно в Священном писании мы находим фразу, что хорошо, когда слуга служит не за страх, а за совесть.
— Вот—вот, — сказал Луначарский, — эксплуататорские классы всегда стремились сделать совесть моральным полицейским. Тем более что именно они объясняют, что такое совесть: трудиться, терпеть, ждать награды за гробом. Выгоды совести заключаются в том, что при ней нет нужды следить за человеком. Совесть — это недремлющее полицейское око, которое учит, что существуют всевидящий Бог и незримые духи. Но наша новая пролетарская мораль заменяет совесть, которая дана милостью Божьей, революционным долгом. Мы нашли совершенно иной путь, чем тот, который предлагал Достоевский, а вместе с ним и вся буржуазная мораль. Мы отвергаем путь, при котором совесть грызет зубами провинившуюся душу.
— Но каков же ваш путь? — спросил Шагал.
— Путь, при котором судьей всякого поступка должен стать не индивидуум, а общество, все общество.
В большой, оклеенной розовыми обоями комнате с лепным потолком, видно, бывшей купеческой спальне, Горький лежал на кровати, окруженный секретарями, и харкал попеременно то в плевательницу, то в платок. Шагал сел в предложенное ему мягкое кресло, стараясь не смотреть на безвкусные картины, украшавшие стены.
— Позвольте, многоуважаемый и всегда дорогой мне Алексей Максимович, — говорил Луначарский, — представить вам, собирателю и ценителю новой революционной культуры, этот самородок, которого зовут Марк Шагал.