Свадьбу сыграли тут же, на агитплощадке. Главный стол поставили на сцене. Ее украсили плакатами: «У нас свадьба», «Семья – ячейка общества», «Любовь да счастье вам, дорогие молодожены», «Аристарх + Глафира = крепкая семья», «Обручальное кольцо есть первое звено в цепи супружеской жизни», «Дети – счастье семьи». Остальные столы собрали между врытых в землю скамеек.
Под магнитофон веселились от души. Жених тупым ножом чистил картошку, пил из туфельки невесты. Она холодным утюгом гладила простыню, лысым веником подметала пол. Ряженые пели матерные частушки и делали непристойные жесты. Свидетели уединялись за сценой. Гости говорили тосты, горланили: «Горько» – и добросовестно напивались.
На открытой свадьбе без специальных приглашений своих от чужих особо не отличали. Праздновала вся округа, включая довольных и покладистых дворовых псов. Только один посетитель выбивался из шумной свадебной пестроты.
Уже в сгущающихся сумерках к краю общего стола подошел и сел высокий худой мужчина в длинном серо-зеленом плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе, которая полностью закрывала лицо. Сквозь тень шляпы проступал выразительный нос. Под ним угадывались губы в обрамлении густой, окладистой, длинной бороды с легкой проседью. Невесомость фигуры и отсутствие лица размывали вопрос о возрасте. Клетчатый шарф определенности не добавлял.
Худая высокая фигура слегка пульсировала в сумерках. Безымянный художник вел себя обычно: наложил салату, выпил за новобрачных, налил еще, задумчиво посмотрел сквозь деревянную сцену, одобрительно кивнул чему-то, закурил, положил ногу на ногу, выставив далеко вперед острое колено.
Но при этом он был заключен в незримый кокон. Никто не мог подойти к нему, ударить по плечу, предложить выпить. И уж тем более ни у кого не хватило бы смелости прогнать его или усомниться в его праве сидеть за столом. Он не пугал, а отталкивал, не страшил, а подчеркивал свою инородность, не ужасал, а держал на расстоянии.
Жена Занзибарского Глафира строила семейную жизнь на двух незыблемых принципах.
Первый: работы мужа она называла именами тех вещей, которые были куплены на гонорары за них. Особенно ценились ею крупные, масштабные работы. Картина «Холодильник» – «Утро мартеновской плавки» повторяла композицию «Утра стрелецкой казни»: те же остервенелые лица и фанатичная готовность броситься в жидкий металл, чтобы улучшить его качество. Работа «Платяной шкаф» – «Секретарь райкома» изображала дородного одышливого мужика в пиджаке. Полотно «Ковер» – «На просторах амурских волн» показывало сложную жизнь нанайцев, которые столпились вокруг громкоговорителя. Картина «Телевизор» – «Враг не пройдет» запечатлела двух деревянных пограничников, которые склонили кислые лица над пыльной дорогой, где отпечатан один-единственный след, по размеру подходящий не шпиону, а великану-людоеду из страшной сказки.
Второй принцип сводился к тому, что муж мог пить сколько угодно, но обязан был это делать так, чтобы посторонние не видели и не могли попрекнуть Глафиру в том, что она живет с алкашом, да еще и влияния на него не имеет.
Рисование панно в детском саду «Теремок» безобразно попрало сразу оба эти принципа. А потом Занзибарского на семейной шкале ценностей из разряда гениальных живописцев немедленно переместили в разряд просто талантливых. Это тут же качественно изменило жизнь. Его меньше кормили, перестали замечать, не уделяли внимания, лишили секса, заставили по многу раз на дню выносить мусор, превратив это безобидное дело в настоящую муку.
Лениво возьмет теща из холодильника колбаски, к которой живописцу теперь и вовсе доступа нет, задумчиво отрежет от нее кусочек, снимет оболочку и, капризно выпятив губы, небрежно роняет в пространство: «Ах, Аристарх, не сочтите за труд, отнесите на помойку, а то, не ровен час, завоняется, а дочь моя к вони не привыкла. Она в семье прапорщика воспитывалась».
И Занзибарский услужливо бежал до мусорного бака, бормоча в бессильной злобе: «Твою вонь, старая карга, все равно ничто не перешибет, от тебя солдатским потом и портянками по сей день разит. Ничего, и на тебя лиса найдется».
Главным следствием встречи с лисой стал народный суд. От большого скопления художников в маленьком выставочном зале с криво развешанными по стенам плохонькими полотнами стало душно и тошно. Он напоминал предбанник, заполненный потными, изнуренными и измордованными лицами со следами разрушенных надежд в плотных складках плебейской кожи, с алчным блеском в пустых глазах автоматов.
Нерушимое единство читалось за этими разными рожами. Здесь собрались люди, объединенные самыми крепкими узами, – ненавистью друг к другу. Большинство это глубокое чувство неумело скрывало за вывесками братского радушия и широты взглядов. Но оно постоянно выбивалось наружу в жестах короткопалых рук, в наклонах узколобых голов, в шипящих звуках голосов и особом запахе ненависти – смеси вони от нечистого белья и протухшей селедки.