«In dreams begins responsibility»
Фантазия неделима. Действует ли она в художниках, или в политиках — это всегда все та же непредсказуемо-необузданная, двойственная энергия. Только конкретная работа, с которой она сопрягается, создает различия. Изобретательная хитрость фантазии живет и в великих гуманистах, которые пытаются побороть несчастья, и в знаменитых преступниках, сбегающих из любой тюрьмы. Загадка внезапного озарения, удивляющего того, кого оно посетило, не меньше, чем всех остальных, в истории естественных наук играет столь же важную роль, что и в истории литературы. Удачливый вор-карманник нуждается в творческом воображении не меньше, чем успешный министр финансов, — а нравственные различия между ними, это уже другой вопрос.
Поэтому изучение работы фантазии и порождаемых фантазией структур позволяет при определенных обстоятельствах сделать выводы о вещах, далеких от этого главного предмета исследования. Исходя из такого предположения, я здесь попытаюсь рассмотреть вопрос о специфических особенностях литературной фантазии в нашей стране. В качестве исходного пункта я выбрал один любопытный факт. Дело в том, что все те немногие произведения, которые признаны неоспоримыми вершинами литературы немецкоязычной Швейцарии, так или иначе отражают ситуацию человека, который возвращается с чужбины, после долгих лет пребывания там, и сразу оказывается связанным драматичными отношениями с родиной и со своими соотечественниками. Мощный литературный первенец Готхельфа — роман «Крестьянское зерцало», который заложил основы романного жанра в нашей стране и до сих пор продолжает воздействовать на его развитие, — отмечен этой особенностью так же, как и «Зеленый Генрих» Келлера. Нельзя не заметить, что та же ситуация представлена в «Визите старой дамы» Дюрренматта и в «Штиллере» Макса Фриша. А наряду с упомянутыми шедеврами существует поразительное количество других значимых литературных произведений, чьи авторы тоже вдохновлялись тем же импульсом: от «Имаго» Шпиттелера до «Золотого Шмида» Альберта Бехтольда, от «Венделя фон Ойва» Инглина до «Погружения» Пауля Низона, от «Швейцарских историй» Урса Видмера до, уже в самое последнее время, «Золотурна» Урса Йегги и «Посланца» Томаса Хюрлимана. Возвращение домой, как предмет повествования, всегда сопрягается с приемом ведения рассказа от лица возвращающегося. Арбалетчик в новелле «Святой» К. Ф. Мейера — рассказчик такого рода, и Панкрац у Келлера — тоже[117]
; а в элегантном дебютном романе Адольфа Мушга, «Летом в год Зайца», вернувшийся домой рассказчик сидит в швейцарской пивной (как когда-то сидел персонаж Готхельфа, ландскнехт Майсс[118]), и в то время как он пишет о японских садах и любовных ночах, проведенных в комнатах с прохладными бумажными стенами, вокруг него игроки, как это принято на родине, с глухим звуком бросают на специальные коврики карты. Открыв рот, надзиратель Кнобель внимает лживым историям Анатоля Штиллера[119]; и точно так же, перед раззявившими рты слушателями, плетет свои великолепные враки Клаус Лимбахер, персонаж Инглина[120], — пока его не уличают во лжи (и не заставляют этого возвращенца, разозлившего соотечественников буйством фантазии, снова покинуть страну).Я вовсе не ставлю перед собой цель перечислить все случаи использования данного литературного мотива, как сделал бы любитель статистики. (И прекрасно знаю, что существует много хороших книг, в которых никто не пересекает границу, чтобы вернуться домой.) Меня скорее интересуют вопросы, которые связаны с частотой обращения к этой теме и с ее вдохновляющей силой. Мы ведь здесь сталкиваемся с особой сферой жизненного опыта, которая имеет собственную динамику и исходная ситуация которой заслуживает пристального рассмотрения.
Такие события вообще-то многообразнее, чем принято думать. Это мнение постоянно оперирует представлениями о «тесноте», «тесной Швейцарии», где любой чувствительный человек будто бы за короткое время гибнет от удушья, а выживают одни болваны. В соответствии с таким суждением драматургия возвращения в литературе неизбежно должна была бы совпадать с патогенезом асфиксии. Так оно и происходит, но этим дело не исчерпывается. Так происходит, между прочим, уже давно. В романе «Имаго» Карла Шпиттелера (1906) — остроумном и бездонно глубоком, раздражающе-нарциссическом исследовании мужской психологии, где идет речь о вернувшемся в маленький городок интеллектуале, — уже названия первых глав отражают фатальную кривую: «Возвращение судии» — «Скверное разочарование» — «В аду уюта». И когда этот герой начинает высказывать свои мысли о соотечественниках, он предвосхищает всё, что позднее будет сказано в «Заметках» Людвига Холя, и в «Штиллере» Фриша, и, наконец, в эпигонских «поруганиях» Швейцарии, опубликованных в последние годы: