— Он мне пишет: полностью сочувствую! — Он встал и подошел к Кате: — Я, знаете, Катерина Андреевна, физиономист. Я ему ни на копейку не верю. Я в трамвае еду и угадываю по лицам, по одежде, кто чем занимается, кто что думает, кто чем жив. И я уверен, Катерина Андреевна, — он постучал кулаком в худую грудь… — редко, редко я ошибаюсь. Такой я с детства. Я ведь маленьким в люди пошел. Всех насквозь вижу. И он мне пишет: вполне сочувствую. Вот гад! Ну, написал бы что-нибудь там. Ну, я тебя рассмотрю, что ты за петух такой, — говорил он, возвращаясь на свое место.
Глава XV
«ДИККЕНС БЫЛ ПРАВ»
Делегация Вериной школы шла в гости в пехотную школу, расположенную в центре города, где еще два года назад размещалось привилегированное училище, призванное снабжать империю градоправителями, губернаторами, сенаторами — вершителями судеб и помпадурами провинциальных городов, а потом гнездился штаб партии левых эсеров.
Курсанты шли строем по мостовой, грохотали занесенной в армию рабочей песней о кузнецах. Впереди, размахивая рукой, печатал ротный командир, влюбленный в строй и лихую выправку. Начальство, педагоги в штатском шли по тротуарам.
Над воротами пехотной школы струятся веселые флаги. Караульные статуями замерли у дверей. На парадном крыльце дежурный по школе, перетянутый ремнями, с твердым воротником, рапортовал лихо и звонко. Гулкие коридоры таили в своих тупиках звуки наполненного людьми здания. Лестница была устлана узкой чистой дорожкой. На стенах — доставшиеся в наследство от Пажеского корпуса — достойные музея полотна в тяжелых рамах.
— Порядок, — сказал комиссар.
— Товарищ Рязанцев, сами знаете, — сочувственно откликнулся ротный.
— Смольный шеф — так я думаю, — с ревнивым недовольством заметил начальник школы.
Гости сидели за длинными столами, крытыми клеенками. Посредине каждого стола — цветы, не отвергаемые ни одним тезисом революции, но в пылу огневых дней выпавшие из быта, как многое другое. С портрета Ленина сбегали до полу алые ленты.
Кормили кулебякой, полуфунтовыми бутербродами с колбасой и сыром, конфетами. Это было так же необычайно в те дни, как и цветы и белые воротнички командиров. Рязанцев вел собрание, как опытный режиссер. К нему то и дело подбегали адъютант и командиры. Он отпускал их жестами командарма. Высокий и легкий, с неправильным рисунком рта и стремящимися в одну сторону завитками волос, он говорил короткими патетическими фразами, нравившимися курсантам и гостям, как нравятся охотничьи рожки, застольные спичи и поднимающие настроение марши. Он говорил так, как если бы в зале сидели только герои, уже совершившие многие подвиги. Он умел вызвать аплодисменты, привести молодежь в азарт. А когда приехал седой и заслуженный представитель Смольного, курсанты по сигналу Рязанцева приветствовали его так, что стекла дрогнули в окнах и эхо пустых коридоров отозвалось на новый для них боевой клич.
Гость, не хуже Рязанцева умевший бросать пламенные слова с трибун, говорил тихим, чуть усталым голосом. Словно после бурного митинга, где нужно было бороться, он приехал к своим, где можно передохнуть.
— Ваша школа, — говорил он, — как и другие школы, — наше любимое детище. В подполье, преследуемые, несущие в себе ненависть к проклятому царскому строю, мы мечтали о том, что настанет день, когда пролетарий возьмет в свои руки оружие, когда армиям капиталистов и царей он противопоставит свою армию, которую поведут в последний бой наши пролетарские офицеры…
Этот тихий голос создавал необычайную тишину, и эта тишина, казалось, вот-вот порвется, как паутинная нить, потому что каждый в этом зале понимал, что он и есть так долго и страстно ожидаемый всем классом пролетарский офицер…
И эта тишина взорвалась, как взрывается газ, скопившийся в шахтах, как гремит гром над собравшими тучи ночными ущельями…