История выглядела так: возвращаясь с одной из очень престижных европейских конференций по современной славистике, где гвоздем программы был доклад, осветивший устройство канализации во времена Александра Первого, Анжела Сазонофф по беспечности своего девичьего характера и постоянного стремления успеть везде и всегда одновременно проспала время отлета из Праги в Нью-Йорк. Она была посажена на другой рейс и, таким образом, не успела на маленький, старомодный самолетик, которым летают все те, кто хочет попасть в штат Род-Айленд из пышной, жестокой, роскошной столицы.
Потеряв над собою контроль, Анжела Сазонофф стала расталкивать очередь, собравшуюся уже с полученными билетами и ждущую только объявления посадки. Она совала всем в лицо свой хорошенький паспорт и, не слушая призывов приобрести билет и дождаться следующего рейса, истошно кричала, что вся ее жизнь и здоровье зависят сейчас от полета. Низенькая старушонка, вылитая копия процентщицы Алены Ивановны, стала теснить разгоряченную Анжелу в хвост очереди, за что и была неуместно побита (два точных удара в лицо, два по шее!) разгневанной, сильной Сазонофф.
Вызвали полицию. На худощавых, в крупных мурашках, запястьях Анжелы сверкнули наручники. Старуха-процентщица, ужасно довольная ходом дела, с улыбкой смотрела на бедную девушку.
Поскольку семья Анжелы проживала далеко, сообщили в университет, и через два дня по ходатайству университета Сазонофф выпустили на свободу. Суд был назначен на тринадцатое января, но штраф ожидался большой, непосильный. Перепуганная Анжела немедленно побежала в университетскую поликлинику на прием к психиатру, объясняя избиение старухи-процентщицы душевной своей нестабильностью. Психиатр предложил вспомнить все обстоятельства, которые могли так разрушить ее прежде очень здоровую психику. Анжела увлеклась воспоминаниями и сообщила доктору о нездоровой обстановке в стенах университета, а если точнее, то всей русской кафедры.
Она в красках описала вражду между двумя ведущими профессорами, именуя одного гением света, а второго демоном тьмы, и, громко сморкнувшись на слове harrasment, сказала, что срыв ее — только начало и все аспирантки, за исключением, может быть, одной или двух, висят на волоске.
Сведения, полученные от несчастной Сазонофф, дошли до университетского начальства, и в последнюю перед Рождеством неделю, когда только-только заполыхала огнями огромная елка на главной площади города, Патрис Гамильтон была поставлена в известность, что кафедра закрывается на «карантин» и начинается опрос свидетелей.
И тут началось уж совсем непонятное. Профессор Янкелевич, вместо того чтобы радоваться унижению врага своего Трубецкого, впал в жесточайшую меланхолию, выставил студентам заочные оценки и, пригласив профессора Бергинсона на чашку кофе в ближайший «Данкин Донатс», сказал, что боится увидеть, как гибнет семья Трубецкого.
— Однако сейчас уже поздно, — хладнокровно заметил Бергинсон. — Сейчас его трудно спасти.
Профессор Янкелевич густо порозовел, кончик его нежного худощавого носа с еле заметной слабенькой веной у левой брови покрылся бисером пота.
— Какая ужасная жизнь! Сколько грязи! А надо спасти!
— Вы, Майкл, о чем? — сухо спросил профессор Бергинсон. — Вы верите этим доносам? Но мы, слава богу, пока не в Китае!
Профессор Янкелевич визгливо засмеялся:
— Пока не в Китае! Но здесь не потерпят того, что он делает, вы мне поверьте!
Профессор Бергинсон посмотрел на него испытующе:
— Хотите замять? Стыдно стало?
Розовая краска на лице профессора Янкелевича стала малиновой.
— Мне гадко.
— А знаете, Майкл, на кого вы похожи? — вдруг насупился Бергинсон.
— На кого?
— На этого парнишку, героя «Записок из подполья». Один к одному.
— Вам хочется сделать мне больно? — побледнел Янкелевич.
— Отнюдь. — Бергинсон энергично замотал массивным сердитым лицом. — Отнюдь не хочу вас обидеть. Но если все утрясется и Трубецкой опять будет на коне, то вы его возненавидите не за то, что он на коне, а за эту жалость нынешнюю, которую он посмел у вас вызвать. А с ним и меня заодно, за компанию!
Янкелевич виновато опустил голову:
— Возможно, вы правы. Но, знаете, Бэн, я решился: пойду и скажу ему прямо и честно, что я был не прав, приношу извинения!
Бергинсон развел руками:
— Подите, подите. Кто знает, что будет?
«Я грущу, провожая друга, — словами великого японского поэта подумал профессор Янкелевич, садясь в машину, — но не вспомню о нем, когда он отвернется от меня».
В кабинете у профессора Трубецкого горел свет: значит, он там. Янкелевич тяжело перевел дыхание и постучался.
— Yes! — послышался мясистый и словно бы радостный бас Трубецкого.
Чувствуя привычное отвращение, которое всегда вызывал у него этот бас, профессор Янкелевич просунул в щель свое печальное, беспокойное лицо.
— Позвольте зайти?
Трубецкой побагровел дочерна.
— Входите.
И тут же вскочил со своего места, зашарил по столу большими задрожавшими руками. Янкелевич сделал шаг и остановился. Трубецкой стоял, нагнув слегка голову, как будто собирался бодаться, и не смотрел на своего врага.