Как большинство представителей его породы, он не любил, когда играли на музыкальных инструментах. Музыка доставляла ему какое-то утонченно-мучительное беспокойство, вытягивала из него один нерв за другим и раздирала на части все его существо. Она заставляла его долго по-волчьи выть, точь-в-точь как волки воют в морозные звездные ночи. В борьбе с Леклером это было его единственным уязвимым местом, тут он позорно сдавался. Леклер же страстно любил музыку – так же страстно, как любил выпивку. Когда настроение его искало себе выхода, ему нужно было или то или другое, но чаще всего и то и другое вместе. Когда же он напивался и, пьяный, вдруг вспоминал, что еще не услаждал себя музыкой, бес пробуждался в его душе, и он изощрялся в том, как бы изысканнее помучить Батара.
– Теперь мы немного займемся музыкой, – обычно говорил он. – А? Что ты на это скажешь, Батар?
У него была старая гармоника, которую он берег как зеницу ока. Хоть и старая, она все же была первосортная, и из-под ее клапанов он извлекал такие чарующие, томящие звуки, каких не слышал еще ни один человек. Когда он начинал на ней играть, у Батара судорожно сжималось горло, и, стиснув зубы, он шаг за шагом пятился в дальний угол хижины. А Леклер все играл и играл, держа под мышкой наготове дубину, и следовал за животным шаг за шагом до тех пор, пока ему некуда было деваться.
Сперва Батар старался съежиться в комок и занять как можно меньше места на полу, но когда музыка приближалась к нему вплотную, он против воли поднимался на задние лапы, прижимался спиной к бревенчатой стене и начинал махать в воздухе передними лапами, точно для того, чтобы отогнать от себя доносившиеся до него звуковые волны. Он крепко стискивал зубы, и все тело его подергивалось от жестоких мускульных сокращений, пока, наконец, он, дрожа как лист, не замирал в тупом, молчаливом страдании. По мере того как он терял самообладание, его челюсти раздвигались, и он издавал глубокие гортанные звуки, слишком низкие для того, чтобы их могло воспринять человеческое ухо. А затем, расширив ноздри, широко открыв глаза и ощетинившись от бессильной злобы, он начинал протяжно выть по-волчьи. Вой разрастался до самой высокой душераздирающей ноты, а затем превращался в скорбные рыдания; снова наступал подъем, все выше и выше, и опять надрывали душу рыдания, выражая безысходную тоску.
Это был настоящий ад. С дьявольской проницательностью Леклер, казалось, угадывал каждый отдельный нерв собаки; протяжными стонами, дрожащими переливами, которые он извлекал из своей гармоники, он старался довести собаку до последнего отчаяния. Для Батара это было ужасной пыткой, и в течение суток после таких концертов он оставался в таком нервном напряжении, что вскакивал при самых обычных звуках и пугался своей собственной тени – и все-таки, несмотря ни на что, по-прежнему оставался злым и непримиримым по отношению к своим товарищам по запряжке. Он и не думал признавать себя побежденным. Пожалуй, он становился от этого все более мрачным и угрюмым, поджидая чего-то с упорным терпением, которое начинало озадачивать и приводить в смущение и самого Леклера. Целыми часами собака лежала у огня без малейшего движения, уставившись на Леклера полными ненависти, скорбными глазами.
Порой человеку казалось, что он посягнул на самую сущность жизни, которая заставляла ястреба, подобно пернатой молнии, падать вдруг на землю, серых гусей совершать свои перелеты через океан, мчала лосося на расстояние двух тысяч миль по кипящим водам Юкона.
В такие минуты Леклер остро чувствовал, что и сам должен проявить свою непобедимую сущность; и с помощью виски, своей необычайной музыки и при участии Батара он предавался диким оргиям, во время которых противопоставлял свою слабую силу всему и бросал вызов тому, что было, есть и будет.
– Что-то такое там таится! – утверждал он, стараясь проникнуть в сокровенные тайны бытия Батара и заставляя его жалобно выть. – И я вытяну из него это
Отец Готье, очень достойный священник, однажды стал укорять Леклера за такие слова и пригрозил ему вечными муками. Но больше он никогда не отваживался на такие разговоры.
– Быть может, оно и так, mon père, – возразил Леклер, – а мне кажется, что я пройду сквозь вашу преисподнюю, как саламандра через огонь, да еще буду огрызаться. А, mon père?