– Вы слишком умны, чтобы жаловаться на нас! И кому же? Хивинскому хану! Он не имеет над вами никакой власти. Зачем вам трудить лошадей в такой бесполезной дороге? Что же касается почтенного Тыкма-сардара, то мы видим, что он стоит сейчас по правую сторону, возле пушки…
– Вы ошибаетесь. Сардар возвратится только через два дня. Однако зачем ваши люди смотрят к нам в крепость?
– Да ведь и вы же смотрите на нашу сторону!
– Мы смотрим, но ничего не пишем, а ваши люди пишут на бумаге.
– Мы скажем им, чтобы они не писали. Наш сардар предлагает вам выслать, куда сами знаете, ваши семейства со всеми вашими богатствами. Мы пропустим их без обиды.
– Не думаете ли вы, что ваши выстрелы вредят нам? Нисколько. Мы хорошо защищены, и к нашим семействам вы можете добраться только по нашим трупам, чего Аллах не допустит.
– Аллах рассудит правого от виноватого.
– Судя по разговорам, вы правоверный, а служите гяурам.
– Я сербаз и служу своему падше. Мой падша может дать вам мир, если вы будете его просить.
– Без приказа хивинского хана мы ничего не можем сказать.
– К чему вы говорите такие сказки о хивинском хане? Разве он посмел бы обнажить клынч против нас? Будем мужчинами и условимся так: когда вы захотите говорить с нами, выкиньте на том месте, где стоите, белый флаг.
– Нам больше говорить с вами не о чем. Откуда вы пришли, туда и ступайте. А что вы роетесь под землей, так мы это слышим… и вы увидите, какое Аллах даст нам оружие на вашу погибель.
В суматохе перенесения трупов текинцы не заметили, что с ними выбежал один из рабов шиитов в цепях, обмотанных мягкой рухлядью. Перед траншеей он обнажил цепи – и все было понятно. Вскоре они распались под отмычками слесаря. Успокоенный и обласканный, он, разумеется, принес ценные показания о расположении цитадели, о силе ее защитников, о господствовавшем духе и обо всем, что годилось для успеха предстоявшего штурма.
– Скажите вашим людям, чтобы они уходили, – возвестили со стены. – Мы дело свое окончили и нам не для чего смотреть больше друг на друга.
В две-три минуты картина изменилась. То же прекрасное утро, та же чарующая синева гор, то же голубое небо, но люди уже не те. Они стали врагами! Они снова принялись ухищряться в обмене средствами истребления!..
До штурма было еще далеко.
Пришла почта. В кибитке Можайского образовался кабинет для чтения. Здесь все, начиная от отца Афанасия, принялись одобрять премьера Гладстона за то, что он не присосался к Теке. Для одного только поручика Гайтова, из осетин, английский премьер не представлял никакого интереса. Впрочем, он явился к Можайскому по экстренному поручению командующего.
– Командующий просит вас пожаловать к нему в траншею, – доложил он Борису Сергеевичу и при этом добавил: – Если вас ранят или убьют, то я буду в ответе.
– Последнее обстоятельство успокаивает меня настолько, – заметил шутя Можайский, – что я охотно пройду открытой площадью под выстрелами теке.
Гайтов протестовал. Площадка подвергалась усердному обстрелу.
– В таком случае я отправлюсь без вашей охраны, на собственный риск и страх.
Храбрый осетин еще раз запротестовал, но уже только по долгу службы; ему и самому было неприятно пробираться воровски позади складов и пустых ящиков.
«Что я почувствую? – спросил себя Можайский, выходя на площадь, совершенно открытую неприятельским выстрелам. – Сегодня перестрелка идет в мажорном тоне, если только это не плод моего воображения – воображения человека, не привыкшего, чтобы его расстреливали так откровенно».
Беспрерывная стукотня по пустым, брошенным здесь ящикам из-под снарядов и патронов не доставляла, впрочем, и осетину Гайтову ни малейшего удовольствия.
«Несомненно, что у людей привычных сердце бьется не так беспокойно, как мое теперь, – продолжал разбирать себя Можайский. – Но не всем же быть героями, притом я держу голову, кажется, довольно прилично!»
По входе в траншею путь сделался совершенно закрытым; здесь только изредка пули выколачивали из земляных валиков струйки сухой пыли и мчались далее в пространство с рикошетами и присвистом. Траншейные обыватели не обращали на них никакого внимания.
Можайский нашел командующего в состоянии траншейного far niente – полураздетым, в кровати, с неизбежною книжкой, трактовавшей методы войны в конце XIX века. Она была его Кораном. Всегда матовый цвет лица его принял за время осады еще более сливочный колорит, а выражение пытливых зрачков казалось утомленным и беспокойным. В шатре отдавало приятными духами.
– Надеюсь, дорогой Борис Сергеевич, что вы не посетуете на мое приглашение? – спросил он, приподнявшись с кровати. – Мне хотелось освежиться от этого завывания.
Завыванием он называл какофонию звуков от беспрерывного пролета пуль над его шатром.
– Надеюсь, что Гайтов берег вас как зеницу ока?
– Я охотно прошелся с ним по открытой площади.
– По открытой площади? Но это безумие! И особенно сегодня, когда я нарочно приказал усилить огонь, чтобы вы полюбовались картиной траншейной жизни.
– Мне и самому хотелось испытать, велик ли во мне запас так называемой силы воли.
– И что же?