Когда отец завершил свою первую цыганку, я сразу поняла: это Амалия. И мама тоже понимала это. Цыганка оказалась не столь красива, как она, не так ладно сложена, аляповата, вульгарна, однако это была Амалия. Посмотрев на картину, Казерта сказал, что она неудачная и никто ее не купит. Он выглядел удрученным. Амалия вмешалась в их с отцом разговор, заявив, что согласна. Начался спор. Казерта с мамой выступили против отца. Их громкие голоса метались по лестничным пролетам дома. Едва Казерта ушел, как отец, не произнеся ни слова, дважды ударил Амалию по лицу – сперва открытой ладонью, потом тыльной стороной руки. Я отчетливо запомнила этот его жест, он врезался мне в память – движение руки вперед и назад; тогда я впервые видела, как он бьет маму. Она побежала по коридору и спряталась в кладовке. Но отец пинками выгнал ее оттуда. Один из ударов ногой пришелся в бок, Амалию отнесло в сторону, и она наткнулась на шкаф, стоявший в спальне. Поднявшись, она принялась срывать со стен рисунки. Отец подскочил к ней, схватил за волосы и ударил головой в зеркало – оно пошло трещинами.
Цыганка имела большой успех, особенно на провинциальных ярмарках. С тех пор миновало сорок лет, но отец по-прежнему рисует ее. Он набил руку и сумел развить необычайную скорость исполнения. Закрепив на мольберте холст, он уверенно и четко набрасывал контуры. Потом тело цыганки приобретало бронзовый оттенок с красноватым отливом. Изгиб талии, налитая грудь с острыми сосками. Блеск в глазах, пунцовые губы, волосы – черные, словно вороново крыло, – уложены в точности как у Амалии; со временем мамина прическа стала казаться старомодной, но все равно привлекательной и искусной. Несколько часов, и картина готова. Вытащив кнопки, державшие холст на мольберте, отец вешал цыганку на стену, чтобы подсохли краски, и прикалывал новый чистый холст. Работа шла как по маслу.
Подростком я видела, как незнакомцы выходили из нашего дома с цыганками в руках, частенько не скупясь на соленые комментарии по поводу картины. Я не понимала, что все это значит, – впрочем, понимать особо было нечего. И как только отец мог раздавать направо и налево, в руки грубых людей, свою цыганку, раскованную и соблазнительную, которая заимствовала тело Амалии?! А ведь это тело он отвоевывал с яростью и пылом, постоянно ревнуя его к каждому мужчине. Как он мог заставлять маму принимать пошлые позы, между тем как сам впадал в бешенство и поддавался безудержному гневу, стоило ей лишь улыбнуться или взглянуть на постороннего человека? Почему он позволял торговать Амалией на улицах и отправлял в чужие дома десятки, сотни снятых с нее копий, раз он настолько дорожил оригиналом? Я смотрю на маму: согнувшись, она сидит за швейной машинкой, хотя уже поздняя ночь. Наверняка когда она вот так шила – молча, устало, – она задавалась теми же вопросами.
Глава 21
Дверь квартиры была приоткрыта. Я заколебалась на миг, а потом вошла с такой решимостью, что створка со стуком ударилась о стену. В квартире тишина. В нос ударил сильный запах масляных красок и курева. С ощущением, что время стерло здесь все следы прошлого, я направилась в спальню – единственную комнату, которая могла сохранить прежний облик. В сущности, я была уверена, что там все как раньше: широкая кровать, шкаф, гардероб с высоким зеркалом, мольберт у окна, скатанные холсты по углам, морские пейзажи, цыганки, сельские идиллии. Отец сидел спиной к двери, располневший и сутулый, без рубашки – в одной майке. Большая голова почти совсем лысая, вся в темных пигментных пятнах. Только на затылке седые волосы.
Я сделала шаг вправо, чтобы разглядеть картину, над которой отец трудился. Рот у него был приоткрыт, дальнозоркие очки – на самом кончике носа. Легко макая кончик кисти в краску, он рисовал твердой рукой, уверенно водя кистью по холсту. Между указательным и средним пальцами левой руки отец держал сигарету, она дымилась, и пепла уже нагорело столько, что он вот-вот должен был осыпаться на пол. Сделав несколько мазков, отец отклонялся назад и долгие секунды сидел неподвижно, глядя на холст; потом еле слышно произносил что-то вроде “ах”, затягивался сигаретой и возвращался к работе. Картина была неубедительной: ярко-голубое пятно залива, над ним Везувий, который удался чуть лучше, небо с багрянцем.
– Море не может быть ярко-голубым, если небо багровое, – заметила я.
Отец обернулся и посмотрел на меня поверх очков.
– Ты вообще кто? – спросил он на диалекте, и в тоне его голоса слышалась явная враждебность. Под глазами темные круги. Я с трудом узнавала это пожелтевшее лицо с отпечатками горестных и неизжитых эмоций – я запомнила отца не таким.
– Делия, – ответила я.
Он поставил кисть в стакан. Кряхтя, поднялся со стула, повернулся ко мне – ноги широко расставлены, спина согнута – и принялся вытирать перепачканные красками руки о свои линялые, обвисшие штаны. Он смотрел на меня и казался все более озадаченным. Потом с неподдельным изумлением произнес:
– А ты постарела.