Второй конец света наступил, когда наступила пандемия. Я успела проскочить в Россию одним из последних «чистых» рейсов. Думала, что возвращаюсь домой из Европы; оказалось, де-факто – сбегала от расширявшей свое пространство «короны». Думала, что прилетела в Москву; оказалось – успела юркнуть в почти закрытую дверь – живой и невредимой, с целыми легкими и легкой от ужаса головой. Через неделю номера рейсов стали циркулироваться в сетях с просьбой к пассажирам оставаться дома; еще через неделю ввели карантин для приезжих.
Впрочем, даже со всем страшненьким, карантинный мир не сразу стал карантинным. Помню, как мне в Будапеште предложили коробку с двумя сотнями масок – я улыбнулась про себя и подумала: ну куда мне столько? Сказала «двадцать», аптекарь настояла на пятидесяти. Уже скоро маски (тем, у кого они вообще были) приходилось носить по нескольку раз, чтобы хватало. Ту женщину из аптеки я отблагодарила мысленно самое меньшее пару сотен раз.
Все шло как должно было: сначала появилось название, но отдельно от сути, впустую. Уже был официальный коронавирус, уже не становилось спичек и макарон, уже переполнялись больницы, а пандемии все не было – не ее самой, ее в наших головах. Не было, не было, не было, не было, не было – и вдруг осознание свалилось камнем, и мы вдруг проснулись в новом мире. Дефицитном, тревожном, с раскупленными антисептиками, ставшем куда более одиноким, но местами еще легкомысленным – определенно, еще легкомысленным в марте.
Я не знала, что делать с отъездом: улететь, потеряв визу и возможность вернуться, пока с ковидом в России не будет покончено? Маловероятно, что меня пригласят назад с теплым приветствием: добро пожаловать в Москву, сегодня у нас порядка трех тысяч семисот зараженных. Но сидеть, ждать конца пандемии, прежде дождавшись распада атома?..
k. перешел на хоум-офис и купил билет в Москву. Меня отпустило. Через два дня его рейс отменили, через три отменили рейсы на все направления.
Мы застряли еще дальше друг от друга, на западном фронте и на восточном, в нарастающей панике и без всяких надежд на перемены.
Когда мир взрывается твоей панической атакой, серией панических атак, потому что ты впервые всерьез слышишь слова «дефицит», «закупаться гречкой», и там еще макароны, спички, соль и все такое – а в твоем детстве такого уже не было, и ты про себя, а потом, срываясь, родителям по телефону: все действительно станет так плохо, или в этом во всем можно жить, просто паника, страх и отсутствие исторической травмы?
Родители говорят: конечно, можно. А у меня в голове все пустые полки, и хлеб по талонам на вес, и суточная норма, и я вряд ли доберусь до нее, потому что по-прежнему теряю и теряю жизненные силы; и вот уже две с половиной недели как я каждый день подхожу к двери, поворачиваю замок дважды влево, а потом дважды вправо, и ухожу назад в спальню, чтобы опять лечь в кровать, провалиться в темноту и не жить как можно дольше. Теперь темнота дается мне легко, как раз-два-три, – даже без валиума. И потом, в чем заключается смысл прогулки, если в ней сто метров, а выхаживать роман, каждый раз по главе или по повороту сюжета, нужно часами?
Только один раз в день я встаю, оживляюсь, делаю губы, и брови, и скулы, и рисую выразительные глаза вместе рыбьих пустых; надеваю что-то из старой, красивой одежды для улицы, а бывает, даже кручу локоны – правда, на скорую руку, прислонившись к стене, потому что вокруг все теперь как бесплатная, бесконечная, тошнотворная карусель. И только когда я ложусь спать, головокружение ненадолго уходит, напоминая, что раньше такой была вся жизнь – полной сил, способной к движению, и даже (и тут хорошо бы миновать эту мысль с уверенностью, что все снова вернется) мир, изолированный ровно для двоих.
В зуме меня ждет k., и хотя это не тот беззаботный декабрь, когда встреча была вот-вот; и не февраль, когда новая жизнь отражалась в глазах друг друга; и хотя теперь можно играть в «угадай плохую новость», потому что одна из пяти точно делает так, что шансы на встречу – уже не сейчас, даже не скоро, просто когда-нибудь – падают ниже и ниже, ниже и ниже – и все же это единственный живой момент дня, и мы договариваемся ждать, делать то, что когда-то друг другу обещали, и отслеживать дважды, трижды, четырежды в день любые каналы, по которым можно улететь в любую из наших сторон. В какую именно – теперь все равно.
После этого мы честно приступаем к выполнению обещаний. Я открываю файл с романом и продолжаю до четырех утра или 10 000 знаков – что наступит скорее. k. открывает черный экран программиста и продолжает.
Зум превращается в то, ради чего продолжается все. И когда повсюду в Москве, разом, падает скорость, и интернет перестает опережать нас, переходя на ретроскорость загрузки минутами, словно и он в депрессии, – это, считай, и есть тот самый современный шаг в Апокалипсис. Снаружи пустынно и неизбежно серо, а одинокие скитальцы на улицах носят маски на пол-лица. Все их носят.
Мы с k. не виделись месяц.