С этого дня больше его в городке не видали. Как похоронили маленького Готлиба, отец так никогда и не узнал.
Вторая часть
I
– Ну, что, все нет еще? Не воротились? С такими и подобными вопросами обступали нетерпеливые путешественники смотрителя Шлиппе, каждый раз как он, стараясь умалиться в размерах, на цыпочках проходил через громадный и сумрачный зал почтовой станции к себе, во внутренние покои. Тогда он останавливался и, подымая обе руки с вывернутыми наружу ладонями, словно готовясь отразить чей-то натиск, громким шепотом отвечал.
– Нарочный еще не возвращался. У Лемке лошадей нет, справлялись. А на станции, вы уже знаете, ни одной, – их высокопреподобие со свитой всех разобрали нынче, вы разминулись с ним – прогон велик, вам придется ночевать, господа.
– Не в ночевке дело, господин смотритель, – в десятый раз повторил господин в парике и ботфортах, – многие из нас, не правда ли, – продолжал он, обращаясь к молодым, совершавшим свое свадебное путешествие, – многие из нас, – продолжал он, улыбаясь так, словно бы он уличал смотрителя в невежестве, – многие из нас не ездят, не останавливаясь на ночь в гостинице; но мы могли бы в Трейзе заночевать, меж тем как мы даром потеряли десять часов, десять часов, господин смотритель; но к концу такой или подобной речи смотритель, крадучись, добирался до порога внутренних своих апартаментов; и с порога же, разводя руками, громким шепотом отвечал, адресуясь ко всей зале, как к лицу государственному:
– Делать нечего, господа, их высокопреподобие, – и исчезал, изнутри замыкаясь ключом от нетерпеливых путешественников, которые жались по углам и казались крошечными и невзрачными, оттого что зала в четыре окна на улицу и об двух круглых люках на двор была огромна и пуста, и застарелый сумрак стоял серыми воздушными столбами от полу до потолка в ней, и сумеречная эта колоннада, не сходя с места, двигалась на них, и не было лампы, которую можно было бы поставить между ними и ею. А на дворе бушевал дождь. Почтовая дорога, бушуя каштановым обсадом, протащив по полю через ревучий летний дождь это шумное пышное свое одеяние, круто сворачивала на всем разбеге прямо на почтовый двор, и семиверстный шлейф ее с размаху разбивался об пять стекол полого зала; и когда сверкала молния, то, как лапки гальванизированной лягушки, содрогались все жилки и трещины под серый мрамор выкрашенных стен, и в воротах вскакивали бледностью облицованные чистые лица, похожие каждое по-своему на плоский месяц; и когда сверкала молния – взглянуть в окно, – только сверкнет, и жилистое небо обольется мутными и черными ручьями; негашеная известь польет из него, и, словно мыльною водою из шаек охлестывая небо, споласкивают его и раскатываются, друг друга нагоняя, волны обмылков.
У шестерых при каждом небесном выкресе вскакивали над воротниками белые лица. У человека в парике и ботфортах. У молодых. <…>
А дождь шел с удвоенной силой. Горластый, он захлебывался уже в горловине листвы, и листья давились им и заливались закатывающимися воплями. На дворе шум бушующих масс был роскошен и шумен, как обожание. Но все же, когда до ворот почтового двора докатилось громыхание камня, шестеро путешественников отличили его от раскатов грома, которыми это громыханье было напутствуемо и в которых оно запуталось, вырываясь из них гулкими усилиями двенадцати подков, тяжелых, как молоты.
II
Остальные говорили о близости отдыха и сухой постели с предвкушением блаженства в тоне, которому мешала развернуться вовсю только та опасливая предусмотрительность, с которой опускали свои ноги на мокрые плиты, боясь оступиться или наступить на что-нибудь живое в темноте, которую сбивал в крутые комки качающийся фонарь проводника, ее не рассеивая. Остальные говорили также и об удивительной (случайности), отклонившей громовой удар от обоих путешественников, и тогда молодой человек, шедший об руку со стариком следом за слугою, оборачивал голову и, обращаясь к разночинному хвосту шествия вообще и ни к кому в особенности не обращаясь – мало разнящиеся днем, они совсем сливались в одно подмокшее пятно, – ронял несколько учтивых слов, несколько отставая от слуги и заставляя прочих тыкаться носками в пятки его башмаков.
Говорили также, позволив себе свободу в выборе предмета для бесед в присутствии такого <человека>, о красотах городка и великолепии <…> как воробышек, выкупавшийся, охорашивающейся, черной зелени.
– Скажите, – обратился старик к слуге, – все тот же ли… скажите, кто хозяин гостиницы?
– Вюрценау, – промычал слуга, – а вы что, с ним знакомы?
– Нет, нет. Но я – мне говорили – я думал, что Маркус.