Поддастся человек этому искушению или нет и как он будет решать неизбежные для доброго человека конфликты – это постоянные темы пьес Брехта. В «Кавказском меловом круге» Груше поддается искушению, и все кончается хорошо. В «Добром человеке из Сычуани» проблема решается раздвоением роли – женщина, которая слишком бедна, чтобы быть доброй, которой доброта буквально не по карману, становится жестоким дельцом в течение дня, зарабатывает кучу денег, дурача и эксплуатируя людей, а вечером раздает дневной барыш тем же самым людям. Это было практическим решением, а Брехт был очень практический человек. Тема эта присутствует в «Мамаше Кураж» (независимо от толкований самого Брехта) и даже в «Галилее». И всякие сомнения относительно подлинности этого сострадания развеются, если мы прочтем последнюю строфу финальной песни из экранизации «Трехгрошовой оперы»:
Начиная с Французской революции, когда, подобно наводнению, огромный поток бедняков впервые выплеснулся на улицы Европы, было много революционеров, которые – подобно Брехту – действовали из сострадания и, стыдясь, свое сострадание прятали под прикрытием научных теорий и холодной риторики. Однако очень немногие среди них понимали, какое оскорбление к загубленной жизни бедняков добавлял тот факт, что их страдания оставались в темноте и даже не упоминались в истории человечества.
Так сформулировал это Брехт в странно барочном гекзаметрическом переложении «Коммунистического манифеста», которое должно было войти в задуманную им длинную дидактическую поэму «О природе человека» (по образцу «Природы вещей» Лукреция) и которое оказалось почти полной неудачей. Как бы то ни было, он понимал страдания бедняков и возмущался не только самими страданиями, но и их безвестностью; подобно Джону Адамсу, он думал о бедном человеке как о невидимом человеке. И именно из-за этого негодования, возможно даже в большей степени, чем из-за жалости или стыда, он начал мечтать о дне, когда роли переменятся, когда осуществятся слова Сен-Жюста – «Les malheureux sont la puissance de la terre» («Несчастные – это сила земли»).
Более того, именно из чувства солидарности с угнетенными Брехт так много стихотворений написал в форме баллады. (Подобно другим мастерам нашего века – например, У. X. Одену, – он обладал характерной для пришедших к шапочному разбору виртуозностью в обращении с поэтическими жанрами прошлого и потому имел свободу выбора.) Дело в том, что баллада, выросшая из народных и уличных песен и – подобно негритянским спиричуэл – из бесконечных куплетов, которыми служанки оплакивали неверность любовников и невинность детоубийц – «Die Mörder, denen viel Leides geschah» («Убийцы, которым выпало много скорби»), – баллада всегда была кладезем устной поэзии, тем жанром искусства (если можно это назвать искусством), в котором обреченные на безвестность и забвение люди пытались сохранить собственную историю и создать собственное поэтическое бессмертие. Нет нужды напоминать, что народная песня вдохновляла великую поэзию на немецком языке и до Брехта. Голоса служанок слышны в некоторых из самых прекрасных песен немецких поэтов – от Мёрике до молодого Гофмансталя, и уже до Брехта мастером жестокого романса был Франк Ведекинд. Таким образом, у баллады, в которой поэт становится рассказчиком, были великие предшественники, включая Шиллера и поэтов до и после него, и благодаря им баллада утратила наряду с первоначальной грубостью и большую часть народности. Но ни один поэт до Брехта не обращался с такой последовательностью к этим народным жанрам и не добился такого безусловного успеха в возведении их в ранг великой поэзии.