Антон любил рассматривать вещи деда и бабы: швейцарские карманные часы, подсвечник, ложки, зеркальце, изящные черепаховые гребни, бритву, помазок слоновой кости, бумажник, фарфоровую кофемолку, принадлежавшую ещё бабке бабки, английскую булавку длиной с ладошку – ни один из этих предметов не имел никакого отношения к конвейеру и фабричному производству. Вещи все были замечательной прочности. Когда дед уходил на метеостанцию, Антон с двоюродными сёстрами катался на его счётах – костяшки-колёсики весело крутились, стальные спицы не думали гнуться. (Аспирантом Антон даже начал писать статью, что в СССР задержалось исчезновение домашинных вещей; призывал историков быта заинтересоваться. Но не дописал – нельзя было обойтиться без указания причин: всеобщей нищеты и нехватки товаров).
Спор затягивался, отец оставался покурить с тётей Ларисой, рассказывал про Москву, чаще всего про Сандуновские бани (особенно потрясал бассейн, в котором можно плавать зимой), про пивную на Пушкинской площади с вот эдакими раками, про «Метрополь», про «Прагу» с её знаменитым швейцаром, у которого была такая борода, что меньше червонца дать ему было никак невозможно (время там, видно, стояло: когда Антон стал студентом, было всё то же – и борода, и червонец).
Знание отцом московских ресторанов объяснялось его коротким, но основательным опытом в начале тридцатых. Когда умерла мать, по её завещанию Петру, как младшему из братьев, досталось из наследства больше всех. Деньгами он распорядился просто: прокутил всё в полгода. Стоило послушать, как они обсуждали сравнительные достоинства кухни «Националя» и «Савой» с Василием Илларионовичем.
Рассказывал отец и о родовом гнезде, квартире на Пироговке, в «девятке», бывшей гостинице, с потолками в пять метров – не меньше, чем в знаменитом «Англетере» в Питере. Уезжая на стройки социализма, отец жилплощадь сдал и получил справку, что она сохраняется за ним. Старший брат, Иван Иваныч, в лицах изображал, как веселились чиновники из Моссовета, когда он после войны по порученью Петруши явился к ним с этой справкой. Но отец почему-то все годы надеялся получить площадь обратно и вернуться в Москву. В Москву!..
Мама в музицированиях тоже принимала участие не часто: после десяти-двенадцати уроков (потом, короткое время работая в школе, Антон рассказывал об этом коллегам – никто не верил), придя домой, она ложилась в постель, накрывала голову подушкою и не вставала уже до утра. Но иногда, по субботам, воскресеньям, всё же выходила и всегда просила, чтоб выступил наш с дедом дуэт. Я пел, дед аккомпанировал на скрипке: «В тихом сумраке лампада светом трепетным горит, пред иконой белокурый внучек с дедушком стоит». Репертуар был монархически-жалистный: «Не росой ли ты спустилась, не во сне ли вижу я, знать горячая молитва долетела до царя», «Вечер был». Эту песню я особенно любил:
Вечер был. Сверкали звёзды.
На дворе мороз трещал.
Шёл по улице малютка,
Посинел и весь дрожал.
В этом месте со своим детским альтом должен был вступать я.
«Боже, – говорит малютка, —
Я прозяб и есть хочу,
Кто согреет и накормит,
Боже добрый, сироту».
Шла старушка той деревней,
Увидала сироту.
Приютила и согрела
И поесть дала ему.
В виде доброй старушки всегда представлялась только бабка, она уж точно привела бы сироту к нам в дом и даже оставила насовсем.
Была в репертуаре Антона песенка, которую надо было петь, надев Тамарин цветастый ситцевый платочек. Ему песня не очень нравилась: «Лет пятнадцати не боле Лиза погулять пошла и, гуляя в чистом поле, птичек гнёздышко нашла». Все веселились, особенно в конце, когда Лиза говорила случившемуся тут барину «моё гнёздышко не тронь»; Антон не находил в этом ничего смешного.
При исполнении песни «То не ветер ветку клонит» дед научил Антона после заключительной фразы «Догорю с тобой и я» печально-обречённо никнуть головою; это вызывало смех гомерический.
Один раз дед соло исполнил странную песню (только раз, почему Антон и запомнил её кусками, а потом не встречал ни в одном сборнике и не мог привязать к определённому времени). «Прогремела труба, повалила толпа в поле чистое, в степь широкую» – предстояла казнь. Жертва «на плаху идёт улыбается, усмехается». Отрубив голову, «палач кудри поймал, всем лицо показал. А в степи простонал: “Вольдемар, Вольдемар” – кто-то плачучи, вспоминаючи».
Как-то Антон попросил деда спеть «Боже, царя храни» – тот несколько раз говорил, какой это величественный гимн. Дед переглянулся со всеми, посмотрел на окно, помолчал и запел, сначала тихо, а потом – в полный голос; вскоре присоединилась баба, а затем и Тамара. Закончив, увидели, что на пороге стоит старик, который тогда жил у нас за печкой, и плачет. Тут же в окно застучали. Все затихли. Но это оказался Егорычев: «Позвольте влиться в монархическое сборище».