Мы расстались с Ингой через неделю после этой поездки. Конечно, свою роль здесь сыграло и то, что фирма, в которой мы работали, закрылась. Но был еще разговор. Неприятный для меня разговор, в котором я был обвинен во всех смертных грехах, но прежде всего — в бесчувственности. «А если речь шла о минутах, которые могли бы спасти человеку жизнь? — Голос Инги дрожал от благородного гнева. — Ну и что, что мог всех угробить, ну и что, что придурок, как ты не понимаешь, это же человек, прежде всего человек, которому нужна была помощь... Не важно, что ты не врач. Не важно, что ничего в этом не смыслишь. Может, нужно было сделать хотя бы что-то элементарное... Вынести там, не знаю, положить, перевязать и все такое. Ты же видел, что я ничего не соображала от страха, но сам-то, сам мог хоть что-то сделать?! А вдруг он умер, умер только из-за того, что ты ему вовремя не помог? Неужели тебе на это наплевать?!» Я не знал, что ответить. Наверное, я действительно бесчувственный. И не только бесчувственный, но и — совсем беда! — злопамятный тип.
Хуже всего было не то, что тапир оказался спятившим шумахером, устроившим на ночной трассе гонки почище «Формулы-1». И не то, что он врубил на полную громкость «Радио Шансон», а акустика в джипе была хоть куда. И даже не то, что, игнорируя наши просьбы остановиться, он хохотал в полный голос, поминутно оборачиваясь к Инге с издевательским «Стра-а-ашно?». Не по себе мне стало только тогда, когда я понял, о чем говорят его сведенные в точку зрачки при полном отсутствии запаха алкоголя в салоне. Не успел я подумать, что нет ничего глупее, чем разбиться в джипе с незнакомым наркоманом за рулем под припев «Владимирского централа», как все было кончено. Тапир попытался, не снижая скорости, развернуться на перекрестке, машину закрутило, вынесло на тротуар и как следует шмякнуло обо что-то твердое. Придя в себя, я первым делом оглянулся. «Ты жива?» — «Да». — «Тогда выходим!» Стряхнув с колен стеклянный песок, я отстегнул ремень, выскочил из джипа, помог выйти Инге, убедился, что она цела, и только потом, стараясь не смотреть на водителя, который пускал красные пузыри, уткнувшись носом в руль, захлопнул переднюю дверь. Точнее, не захлопнул, а аккуратненько прикрыл. Представив, что передо мной дверца холодильника.
В больницу я вернулся в прескверном расположении духа. За время моего отсутствия на койке у двери появился новый пациент. Вернее, не новый, а хорошо забытый старый. Лев Алексеевич вот уже два года боролся с волосатоклеточным лейкозом. Судя по всему, перевес был не на его стороне. В палате его называли Гришей Шесть на девять за поразительное сходство с фотографом из «Место встречи изменить нельзя». У тощего, как штатив, сутулого и лысого Левы в старомодных очечках над щечками хомячка даже голос гнусавил так же, как у его киношного близнеца.
Я недолюбливал Шесть на девять за то, что он вечно совал нос не в свои дела. И шуточки у него были соответствующие. «Ну здравствуй, писака, я смотрю, ты живучий оказался!» После такого приветствия я сразу засобирался с ноутбуком в коридор, не особо надеясь на звукоизоляцию Мундогом. Но быстрое расставание со мной явно не входило в планы Льва Алексеевича.
— Ты, гляжу, еще не дописал свой бес-с-селлер? — беззлобно ощерился он.
Еще год назад я бы страшно обиделся, услышав такой вопрос. Виду бы, конечно, не подал, но отвечать точно не стал. По крайней мере вышел бы в коридор демонстративно поджав губы. Но сейчас его издевка прошла стороной. Похоже, химиотерапия понемногу меняет мой характер. Скажем, я начисто разучился обижаться. Неужели совсем разучился, вот беда! Интересно, откуда Шесть на девять знает, что я работаю над книжкой, если я никому кроме Екатерины Рудольфовны об этом не говорил? Впрочем, уже не важно откуда, ясно, что теперь он раструбит об этом на всю палату.
— Уже скоро конец, — улыбнулся я, не переставая поражаться своему кисельному спокойствию. Надо срочно исправлять ситуацию. Дай мне еще один повод! Ну пожалуйста!
— О смерти, говоришь, пишешь? — закашлялся Шесть на девять, чудом не рассыпав на одеяло из сложенной горсточкой ладони истолченную гору таблеток.
— Во-первых, я ничего такого не говорил, а во- вторых, даже если и пишу, вам-то какое дело? Нельзя, что ли?
Ура! Наконец-то. А я уже было подумал, что так и буду покорно отвечать на все его идиотские вопросы, как будто мне вкололи «сыворотку правды».
— Не знаю, можно или нельзя, не знаю. — Из голоса «фотографа» внезапно исчезли ехидные нотки. Он еще раз откашлялся, а потом, наклонившись ко мне поближе, спросил: — А твои родители... Они
— Что значит «как»? — не понял я. Какого черта он спрашивает о родителях? Я запретил им приходить в больницу чаще, чем раз в неделю. Родителям хватает своих болячек, чтобы еще по поводу меня тут охать.
— Ну, в смысле, не померли еще?
— Типун вам на язык! — окончательно осерчал я.