Смесь строптивости, пьяного упрямства, детской досады воспламеняется в этом “подвыпившем, шатающемся в экстазе Вийоне”, в этом “средневековом привидении, сошедшем с полотна в грязно-желтых и красноватых тонах Брейгеля или Швайгера”[1335]
. Шут, грубый и неотесанный по своей сути, как крестьянин славянского происхождения, превратившийся в горожанина, и вместе с тем пропитанный запахом пражских печных горшков, с лоснящимся лицом, напоминающим сдобную булку, с живыми глазками, взъерошенными, словно воробьиное гнездо, волосами, “гениальный идиот”[1336], сорвиголова, который меняет маски, как паяцы котелки, именно он становится самым главным образом города на Влтаве. Дерзкий задира, “жирный пьяница, чье пузо свешивалось над брючным ремнем”[1337], он порождал атмосферу вражды, беспорядков и недопонимания, апокалиптическое свечение, которое благодаря детской улыбке тут же рассеивается[1338]. Он проживал жизнь, словно карнавал или ярмарочные гулянья, потому что балаган (как и сумасшедший дом) позволяет ему жить в надломе, в неустойчивости безнаказанности, в отрешенности в духе дадаизма, наперекор всем правилам и запретам.19 декабря 1920 г. господин Штайдл, то есть Ярослав Гашек, закутавшись в длинную темную шинель, в сероватых валенках и в кавказском башлыке, выходит вместе с Шурой из поезда на пражском вокзале[1339]
. От вокзала в карете он направляется в кафе “Унион”, где его принимают с распростертыми объятиями и он знакомит своих друзей со второй женой, представляя ее как княжну Львову, внучку главы первого Временного правительства России, и рассказывает, как спас ее от гнева большевиков.Возвращение политического комиссара буквально взорвало пражские кабаки. Появилась целая серия анекдотов о его жестокости. Говорили, будто он истребил всю Шурину семью и превратил сиротку в свою рабыню, что он, словно Ирод, отправил на смерть тысячи чехословаков. Пресса правого толка раздувала это вранье, будто легионеры угрожали ему, пресса левого толка тоже рождала подозрения в его отношении[1340]
.Гашек, до смерти уставший работать комиссаром, снял с себя рубашку и сапоги и снова кинулся в адский омут кабаков, бросив несчастную Шуру в гостинице одну, и опять стал пропадать целыми сутками. Среди пьяных компаний он распространял слухи о роковых ошибках большевиков. Писательнице Ольге Фастровой, очень чувствительной особе, он подтвердил, что большевики питались мясом взятых в плен китайцев[1341]
. Но его кутежи уже не были столь безрассудны, как раньше. Его переполняли теперь неуверенность в себе и смятение.Не в состоянии оплачивать гостиницу, они вместе с Шурой перебрались в дом его товарища по кутежам Франты Сауэра, в район Жижков[1342]
. Именно в этот период он пытался снова сблизиться с “тетушкой”, с Ярмилой: на самом деле Шура была ему все же нужнее, чем Ярмила. Он был единственной опорой и поддержкой терпеливой и смиренной сиротке татарочке в этой чужой стране, и она не упрекала его за пьяные выходки, не стремилась переучивать и принимала его слабости.Между кружками пива Гашек принялся за роман “Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны”, который по замыслу автора, а также издателя Сауэра должен был поконкурировать с популярными историями о Нате Пинкертоне и Нике Картере, открытыми авангардной группой “Деветсил” как раз в то время. Черно-желтые афиши сообщали о скором выходе романа в еженедельных выпусках, которые Гашек и Сауэр продавали в кабаках Жижкова[1343]
.Заставить Гашека продолжать написание романа было непростым делом. Шура, в сопровождении юного поэта Ивана Сука, секретаря и бухгалтера в издательстве, выискивала его по кабакам. Пьяница встречал ее с насупленным видом, оскорблял, затем заказывал “княжне” выпить, чтобы она тихонько посидела в уголке, и продолжал пьянствовать, не смотря в ее сторону. Шура смиренно улыбалась в ответ на его бессвязную болтовню, поджидая момент, когда он все же решится вернуться домой.
В августе 1921 г. художник Ярослав Панушка, тоже один из членов сообщества Лупполо и Беффы, убедил Гашека переехать в городок Липнице-над-Сазавой (Юго-Восточная Чехия)[1344]
. И здесь в винном погребке “У инвалида” он продолжил работать над книгой: он надиктовывал двадцатилетнему писарю, сыну полицейского, при этом постоянно прерывался на болтовню с посетителями. Затем он тут же отправлял готовые главы издателю (уже не Сауэру, а Синеку), оставляя себе только последний надиктованный лист[1345].