– Знаю, как не знать. Тут, недалече, сорок километров от нас. Там и приют, туда Машку и отправили. Я один раз туда ездила, вроде все хорошо, – неуверенно добавила она и тихо спросила: – Тебе-то на что? Проведать хочешь?
Котов промолчал.
Тетя Катя посмотрела на него с надеждой.
– А что, хорошее дело! Хоть и чужая она тебе, а дело хорошее.
– Спасибо, – кивнул Котов. – Спасибо, Катерина Ивановна. И дай бог вам здоровья, добрый вы человек!
И Котов быстро пошел к машине.
По дороге обернулся и, помахав рукой, еще раз крикнул: «Спасибо!»
Тетя Катя, Катерина Ивановна, стояла на том же месте столбом, кажется, забыв, что собиралась за хлебом, для чего и прихватила из дома чистый, выстиранный накануне пакет. Лилькин, кстати, пакет – заграничный, красивый, с цветами. Правда, от частых стирок цветы почти выцвели, жалко.
Котов ехал домой и думал о том, что он скажет своим, Мишке и Надии. С Мишкой все было понятно: «Старик, ты мечтал о сестре? Будет тебе сестра! Как по заказу – Мария, Машка, Маняша! Ты же мечтал именно о Марии?» А что он скажет любимой, как объяснит свое решение? Решение, которое изменить невозможно.
Впрочем, какая разница, как скажет? Главное – успеть. Успеть забрать эту девочку.
Но он знал, что успеет, вернее он это чувствовал.
Черная курточка
Борис Ларе не нравился. Совсем не нравился, категорически. При том, что он был ого-го как ничего: высокий, статный. Правда, уже тогда, в двадцать три, слегка полноват. Роскошные волосы, холеные руки. Белая кожа с нежным девичьим румянцем и черные глаза в длинных и густых, тоже девичьих ресницах. Модный. Аккуратист. Рубашки накрахмалены до жесткости, туфли сверкают, ногти как после маникюра. А как он пах! Это единственное, что ей нравилось – запах его одеколона.
И одевался он будь здоров, и был при машине, кирпичного цвета новехоньких, блестящих «Жигулях». У кого в двадцать три была машина? Правильно, у единиц. У детей дипломатов, киношников или известных писателей – мажоров, золотой молодежи.
Нет, сыном писателя или киношника он точно не был, иначе трубил бы об этом на каждом шагу, потому что был хвастлив и заносчив. И сынком дипломата он тоже не был – мешал пятый пункт. А хвост распушить и нагнать туману любил. Короче, с понтами, как говорили тогда.
Потом она поняла – крутится, тогда это так называлось. Фарцевал, играл на ипподроме, может, и что-то другое. Даже валюта у него водилась – видела как-то в портмоне зеленые бумажки. Впервые, кстати. Спросила:
– А что это?
Он усмехнулся:
– Североамериканские рубли, детка.
Он называл ее деткой. Смешно. Она презрительно фыркала. «Да черт с тобой – детка, так детка. Наплевать. И на слово это, и на тебя».
Почему она стала с ним встречаться? Да все понятно – чтобы отвлечься.
За два месяца до того Лара еле вынырнула после тяжелого и долгого романа, вынырнула с огромным трудом, чуть не захлебнувшись всерьез, пустая, как продырявленный барабан, еле живая, без сил и эмоций, и ей казалось, что она – рыба, выброшенная на берег, жадно и безнадежно хватающая ртом воздух.
Больно было невыносимо. Видеть никого не хотелось, так бы и валялась в кровати до победного.
Телефон трещал, не прекращая, подруг и приятелей была уйма – школьные, институтские, просто знакомые. Пытались вытащить, развлечь, растрясти, но она перестала брать трубку. Допускала к себе только Ритку Воробьеву, самую близкую и проверенную подружку. Та не давала советов и умела молчать. Молча курили, молча смотрели без звука телик, молча слушали музыку, молча что-то жевали, но вкуса еды она не чувствовала.
Воробьева и вытащила ее тогда.
– Просто пройдемся, просто подышим, погода клевая, май, все цветет и пахнет. Лар, красота! Глянь на себя – белая как полотно! Часик, не больше? – Воробьева умоляюще смотрела на подругу.
– Ладно, – согласилась она, – черт с тобой.
И вправду, бледная. Впервые захотелось на воздух.
На улице на самом деле было чудесно – отцветала черемуха, и распускалась сирень, голова кружилась от сладких, пьянящих, весенних запахов. Они шли по Кропоткинской, периодически приземляясь на лавочки, – Лара быстро уставала.
Съели по эскимо, и ей показалось, что впервые за долгие месяцы она почувствовала сладость и вкус. Скамейки в сквере были забиты людьми. Народ пил пиво и лимонад, хрустел какой-то едой, повсюду раздавались мужской гогот и женские смешки, кто-то бренчал на гитаре, кто-то подпевал.
Пахло весной, свежей, влажной землей, духами, молодостью и ожиданием. Пахло надеждой и жизнью.
И вдруг она поняла, что есть жизнь и есть люди, веселье и радость, кокетство и легкий смех. Все это есть, есть и будет, а может, когда-нибудь будет и у нее?
И вдруг она расплакалась и, схватив Воробьеву за руку, рванула из сквера, из этого гудящего шумного улья, наполненного громкими, веселыми и счастливыми людьми, бросилась наугад в переулки, лишь бы сбежать и не слышать.
Растерянная Воробьева бежала следом.
Наконец выдохлись, остановились. Воробьева с тревогой вглядывалась в ее заплаканное лицо и без конца повторяла:
– Ларка, с тобой все хорошо? Нет, честно – ты в порядке?