А ночью видела во сне Дорогого [98]
, — мы с ним переносили груды стекла — всё такие изящные «вещички» — он устраивал квартиру — я помогала, и у него, кроме стаканчиков и рюмочек, ничего не было. Но помню, что я плакала, хотя ничего не разбила, даже проснулась в слезах.Завтра, 18-го, на каком-то вечере чешско-русской «гудьбы́» (музыки) встречусь с Завадским [99]
, передам ему рукописи, в первую голову — Вашу. Сегодня все это приведу в порядок. У меня после двух дней в Праге, а особенно после Невинного, полное чувство высосанности, какие-то сплошные отзвуки Игоревой «ножки» (видите ли — стукнулся!) [100], теткиных политических границ, слонимовского стекла, — хлам! Буду убаюкиваться вязаньем.Рецензию в «Звене» прочла [101]
. Писавшего — некоего Адамовича — знаю. Он был учеником Гумилева, писал стихотворные натюрморты, — петербуржанин — презирал Москву. Хочу послать эту рецензию Волконскому, а отзыв на нее Волконского Адамовичу. Пусть потешится один и омрачится другой.Часть романа Волконского [102]
им присланную, почти кончаю: пока — не роман, но блестящая хроника дней и дел. — Царский бал — прием у Витте — убийство Гапона [103] — книга, конечно, пойдет.Знаете чувство, охватившее всю группу провожающих, после последнего взмаха последнего платка? — «Как О<льга> Е<лисеевна>
Жду письма: дороги, вокзала, первого Парижа, первого вечера, первой ночевки. Поцелуйте Адю и расскажите ей, в какой сутолоке (не людей, а предметов!) я живу, чтобы не сердилась, что не написала.
— Мне скверно, — м<ожет> б<ыть> отзвук К<арбасников>ского громкого благополучия, м<ожет> б<ыть> слонимовское стекло, — но: скверно. То, что я больше всего боюсь: глухой стены, — нет! — брандмауэра, воздвигаемого моей гордостью — случилось, а когда стена — что остается? — головой о́б стену!
И — главное — я ведь знаю, как меня будут любить (читать — что́!) через сто лет! [104]
Впервые —
30-24. A.B. Черновой
Дорогая Адя, на днях в Праге встретила с Алей Самойловну [106]
, — кинулась к нам, как к родным. Я спросила, исполнила ли она поручение Вашей мамы, она сказала, что да, но что В<иктор> М<ихайлович> [107] сейчас сам без денег. Одета была и выглядела как-то по-цирковому, — не знаю, в чем дело, — вроде жены содержателя цирка (в штанах), или глотательницы шпаг. Недавно на вечере XVIII в. в «Едноте» [108] видела, из знакомых, еще жену Я<ков>лева [109] (моей bête noire {27}, т.е. той белобрысой бестии из Пламени! [110]) — была со мной крайне ласкова и сказала, что перевела один мой стих на французский. Я изъявила удивление.Невинный зачах, т.е. я его не вижу, п<отому> ч<то> в «Воле России» не бываю. Запугала его вшенорской грязью и необходимостью мужских
Целую Вас.
Впервые —
31-24. O.E. Колбасиной-Черновой
Дорогая Ольга Елисеевна,
Так и не дождалась Вашего письма, хоть и не сомневаюсь, что половина (из скромности!) Ваших помыслов принадлежит мне.
Нынче унылый воскресный день, вчера был день всех святых (всех мертвых) кто-то рассказывал, что мой — Ваш — Uhelný trh {28}
[112] являл собой сплошной цветник, — могла бы и я принести несколько цветочков на свои недостоверные могилы. (Недале́ко ходить!)Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом! — Уютно — Связала два шарфа: один седой, зимний, со снеговой каймой, другой зеленый — 30-х годов — только <недостает?> цилиндра и рукописи безнадежной драмы под развевающейся полой плаща — оба пошли Сереже, и он, в трагическом тупике выбора, не носит ни одного.
Есть у меня новая дружба, если так можно назвать мое уединенное восхищенье человеком, которому больше 60-ти лет и у которого грудная жаба — и которого, вдобавок, видела три раза — и у которого крашеная жена и две крашеные падчерицы — но дружба, в моих устах, только моя добрая воля к человеку. И вот, не будучи в состоянии угодить ему стихами (пушкинианец), — вяжу ему шарф.
Это — профессор права — Завадский — бывший петербургский прокурор, председатель нашего союза и мой соредактор по сборнику [113]
. Я уверена, что он бы меня очень любил, если бы я жила в Праге.