Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Откликаясь, вероятно, на рифмованный фрагмент из предсмертной записки Маяковского о том, что «любовная лодка разбилась о быт»[319], Цветаева воспринимает его смерть как высшую точку борьбы поэта и человека внутри Маяковского. В некрологическом цикле «Маяковскому» (2: 273–280) о Маяковском-человеке она вспоминает в выражениях грубых, юмористически сниженных – в конце же обращается к Богу с кощунственной просьбой: «Успокой <…> душу усопшего врага твоего»[320].

Темы смерти, самоубийства, рокового конфликта между телом и душой поэта, – к этим темам Цветаева обращается в связи с самоубийством Маяковского, – принадлежат к кругу основных, занимавших ее в 1930-е годы; в «разбившейся любовной лодке» Маяковского она могла найти метафору собственной незадавшейся любовной судьбы. В то же время противопоставление в финале «Искусства при свете совести» убийственной самоцензуры, которой подвергал себя Маяковский, и внешнего преследования, которому власть подвергала Пушкина, свидетельствует о том, что в этот период она ощущала родство с другим мертвым поэтом-гением – ему посвящены цикл 1931–1933 гг. «Стихи к Пушкину» (2: 281–290) и автобиографическое эссе 1937 года «Мой Пушкин» (5: 57–91)[321]. Цветаева разделяет со «своим» Пушкиным трепет физической энергии, которая выражает себя в равной степени и в любви к пешим прогулкам, и в строгой этике поэтического труда. Пушкин, как и Цветаева, не считался с авторитетами и условностями: он «царскую цензуру / <…> с дурой рифмовал» (2: 281). Однако в цветаевском Пушкине противоречия, раздиравшие ее саму и Маяковского, нашли органичное слияние. Для Пушкина – в противоположность свойственному ей самой разделению Эроса и Логоса – физическая страсть и поэтическое вдохновение едины. Он – «протейный» гений, способный быть всем для всех одновременно: «Бич жандармов, бог студентов, / Желчь мужей, услада жен».

Идея метафизической цельности, определявшей жизнь Пушкина и характер его творчества, просвечивает и там, где Цветаева говорит о трагической гибели поэта:


Кто-то, на фуру


Несший: «Атлета


Мускулатура,


А не поэта!»




То серафима


Сила была:


Несокрушимый


Мускул – крыла.



Конечно, Пушкин – атлет духа; однако в то же время он обладает силой ощутимо физической. Когда он умирает от пули убийцы, барона Жоржа Дантеса – воплощающего, в интерпретации Цветаевой, тупую чернь, безнадежно чуждую языку поэзии, – то в восприятии Цветаевой эта гибель уравнивает раненую утробу поэта с поэтическим мученичеством: «…я трех лет твердо узнала, что у поэта есть живот <…> в слове живот для меня что-то священное <…>. Нас этим выстрелом всех в живот ранили» (5: 57). Цветаева сама этим выстрелом ранена в живот, она отождествляет себя с Пушкиным, с болью этого человеческого живота, так же как отождествляет свои переживания в связи со взаимоотношениями с эмигрантской средой с переживаниями Пушкина по поводу его травли светской «чернью». (В последние свои эмигрантские годы она испытывала все большее отчуждение от парижской эмигрантской среды; число ее публикаций и поэтических выступлений стремительно сокращалось, а чувство обиды обострялось[322]). Однако при всех этих чертах общности перед Цветаевой стоит главный вопрос: суждена ли ей пушкинская смерть, которая гармонизирует все терзавшие ее в жизни противоречия, или она движется по тому же мучительному пути бессмысленного саморазрушения, который так недавно до конца прошел Маяковский[323].

Фотографии Цветаевой 1930–1940 гг. – это печальное повествование об увядании, заботах и усталости. В конце 1920-х Цветаева – еще молодая привлекательная женщина с гладкой кожей, сияющими зелеными глазами и шелковистыми каштановыми волосами, глядящая в объектив фотоаппарата с робкой и прелестной безмятежностью. К концу следующего десятилетия она, еще не достигшая пятидесяти, преждевременно поседела, волосы сухие, кожа морщинистая, взгляд мягкий, но какой-то тусклый, на лице выражение умудренности и терпения. Для такой женщины, как Цветаева, с ее постоянной мыслью об Эросе и о своем облике и образе, столь резкая физическая перемена должна быть разрушительна. Считается, что пожилой мужчина – это величественно и достойно, а пожилая женщина – зрелище смешное или жалкое. В отличие от Ахматовой в старости, Цветаевой не удалось создать себе альтернативный поэтический образ, который позволил бы творческой силе беспрепятственно перелиться в новый возраст; все, что ей оставалось – это вписать свои утраты в стихи[324].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Том 4. Стиховедение
Том 4. Стиховедение

Первое посмертное собрание сочинений М. Л. Гаспарова (в шести томах) ставит своей задачей по возможности полно передать многогранность его научных интересов и представить основные направления его деятельности.В четвертом томе собраны его главные стиховедческие работы. Этот раздел его научного наследия заслуживает особого внимания, поскольку с именем Гаспарова связана значительная часть достижений русского стиховедения второй половины XX века.Предложенный здесь выбор статей не претендует на исчерпывающую полноту, но рассчитан на максимальную репрезентативность. Помимо давно ставших классическими, в настоящий том вошли также незаслуженно малоизвестные, но не менее важные труды Гаспарова, в соседстве с которыми тексты, отобранные самим автором, приобретают новое качество. Эти работы извлечены из малотиражных изданий и до сих пор были труднодоступны для большинства читателей.Также здесь представлены его энциклопедические статьи, где четко и сжато сформулированы принятые им определения фундаментальных понятий стиховедения.Труды М. Л. Гаспарова по стиховедению остаются в числе важнейших настольных справочников у всех специалистов по истории и теории стиха.

Михаил Леонович Гаспаров

Литературоведение