Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

В воображаемом портрете умирающей Ахматовой нет ощущения внутренней жизни, боли, реальной телесности: ее плоть — не более чем «прах легчайшей птицы», уже отлетевшей. Этот образ разительно контрастирует с «поломанными крыльями» Блока из шестого стихотворения блоковского цикла, «Думали — человек!..», где поэт также изображен Цветаевой на смертном одре. Все стихотворение «Еще один огромный взмах…» имплицитно ориентировано на сравнение со стихотворением о Блоке. В образе мертвого Блока использование христианской образности и отсылки к мотиву воскрешения создают картину невинной жертвы на алтаре поэзии. В случае мертвой красавицы, то есть Ахматовой, Цветаева амбивалентна, замечая черты ангела, орла и беса. (В другом месте цикла об Ахматовой говорится, что ее «краса / Грустная и бесовская»). Переход Ахматовой в потусторонний мир куда легче и глаже, чем мучительное продвижение Блока к смерти; это передается различием в описании глаз двух мертвых тел: глазницы Блока запали («Веки ввалились темные!»), тогда как ресницы Ахматовой все еще трепещут («Еще один огромный взмах — / И спят ресницы»). Блок переживает мучительный переход к бесплотности (темные, ввалившиеся веки говорят о том, что под ними пустые глазницы); тогда как смерть Ахматовой — такая же поза, какой была ее жизнь (тогда ресницы взмахивали, флиртуя, теперь они трогательно затихли). Сами по себе ресницы Ахматовой — образ поверхностности и неуязвимости (они едва могут считаться частью тела и не чувствуют боли; они также непосредственно не участвуют в способности видения, в прямом и переносном смысле, и не препятствуют ей), тогда как веки Блока — это «врата» зрения и путь, ведущий к его душе и уму.

Стихотворение «Еще один огромный взмах…» имеет два основных подтекста — знаменитое пушкинское «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», амбивалентное утверждение поэтом своего поэтического бессмертия, и цикл Ахматовой 1911 года «В Царском Селе», где она, безутешно бродя по лицейским местам, связывает свое поэтическое наследство с наследием Пушкина[111]. В первом стихотворении этого цикла опыт безответной любви приводит лирическую героиню к самообъективации и ощущению нереальности («теперь я игрушечной стала»); во втором стихотворении тот же прием самообъективации, вообще распространенный в поэзии Ахматовой, приводит к отождествлению лирической героини с поверженной, поврежденной статуей («мой мраморный двойник») и, как результат, к предвидению собственной кончины («Холодный, белый, подожди, / Я тоже мраморною стану»). Однако в последнем стихотворении цикла Ахматова противопоставляет эту «раненую» статую, — столь разительно отличающуюся от долговечного «памятника нерукотворного» Пушкина, — своей памяти о Пушкине и своей способности вернуть его к жизни силой собственного поэтического дара: тем самым она сама имплицитно обретает вечную жизнь[112].

В стихотворении «Еще один огромный взмах…» дальновидная Цветаева, отдаляясь от настоящего времени, наполненного влюбленностью в Ахматову, рисует иную картину будущего, что позволяет ей предложить неоднозначную коррекцию присвоения Ахматовой пушкинского наследия:

Часы, года, века. — Ни нас,Ни наших комнат.И памятник, накоренясь,Уже не помнит.Давно бездействует метла,И никнут льстивоНад Музой Царского СелаКресты крапивы.

В этих строках Цветаева развенчивает претензии Ахматовой на бессмертие и равный пушкинскому поэтический статус, развенчивает, переворачивая обстоятельства и субъект активности (agency) пушкинского оригинала и тем самым возвращая Ахматову (в будущем) в прежнее состояние невозвышенной, сугубо материальной, распадающейся статуи и, по существу, стирая последнее стихотворение ахматовского цикла. Если пушкинский метафорический монумент остается в благодарной памяти людей («долго буду <…> любезен я народу»), то реальный, материальный памятник Ахматовой в стихотворении Цветаевой сам забывает людей нынешнего века. Если к памятнику Пушкину «народная тропа» никогда «не зарастет», то памятник Ахматовой сам врос в землю и заглушен зарослями крапивы. Эти отличия от стихотворения Пушкина, как кажется, служат доказательством незначительности (сравнительно с Пушкиным) поэзии Ахматовой: в изображении Цветаевой Ахматова оказывается в конечном счете лишь объектом — статуей, музой, а ее стихи забываются. Значимые отзвуки фамилии Ахматовой в стихотворении «Еще один огромный взмах…» (взмах, прах, вздох) также рассеивают угрозу, которой ранее были чреваты ее имя и присутствие. Ахматова становится бестелесной и бессловесной.

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука