Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Если в первом стихотворении «Проводов» для Цветаевой слишком мал телеграфный бланк, чтобы вместить ее горе, то в следующих стихах для нее мала сама поэзия, оказывающаяся лишь фрагментом, слабым намеком[181]: «Чтоб высказать тебе… да нет, в ряды / И в рифмы сдавленные… Сердце — шире!». Здесь видна любовь Цветаевой к прихотливым метафорическим иерархиям в стиле средневековой риторики[182]; ее цель не в том, чтобы умалить поэзию, настаивая на ее фрагментарности, но скорее возвысить ее через напоминание о беспредельности ее истока. Масштаб поэзии определяется несоизмеримо большей масштабностью целей, к которым она стремится и которых не может достичь[183]. Изоляция Цветаевой — единственность ее судьбы — есть мерило масштабности ее поэтического таланта. Поэтические строки и рифмы до боли сжимают ей сердце, продлевая ее страдания и обеспечивая непрерывность поэтического импульса. Это новая, самодостаточная, почти отшельническая (скорее, онанистическая) концепция поэтического вдохновения; Пастернак является лишь поводом для самостимуляции ее вдохновенного горячечного бреда, а не действующей первопричиной ее поэзии.

Вариации на темы фрагментированности, невыразимости и одиночества определяют все остальные стихотворения цикла «Провода» и составляют основание для создаваемого в этом цикле нового мифа о поэтическом гении, — ведь невыразимость горя Цветаевой и есть свидетельство достижения ею высших сфер сознания. Поэтому во втором стихотворении цикла подлинность ее страданий объявляется одновременно и превосходящей высочайшую литературу («мало для такой беды / Всего Расина и всего Шекспира!»), и бесконечно, необычайно малой («Но был один — у Федры — Ипполит! / Плач Ариадны — об одном Тезее!») (курсив мой. — А. Д. Г.)[184]. В другом стихотворении цикла новое понимание Цветаевой радикальной автореферентности ее страсти отражено в образе ее самой как некоей сущности, объемлющей всепроникающую бесконечность собственной потери: «Тщета! во мне она! Везде! закрыв / Глаза: без дна она! без дня!». Бездонная и нескончаемая, мука Цветаевой преодолевает физические границы пространства и времени, преображая ее тело в воплощение разлуки и смерти: «Раз Наксосом мне — собственная кость! / Раз собственная кровь под кожей — Стиксом!»

Возлюбленный, по которому тоскует Цветаева, также претерпевает метаморфозу. Он — незримый дух, она — незрячий певец; и в этой вдвойне невозможной связи — мучительное совершенство их соединения и неслиянности; их взаимная дополнительность такова, что делает невозможной их встречу в этом мире: «О, по каким морям и городам / Тебя искать? (Незримого — незрячей!)». Однако Цветаева — единственная, кто способен его найти, потому что только она обладает ясновидением; обычное человеческое зрение не подходит для поиска незримого. Мы помним о важности фигуры слепого странника в стихах Цветаевой, обращенных к Ахматовой; здесь она, тоскующая по Пастернаку, сливается с образом слепца, чтобы самой превратиться в такого поэта, каким она раньше мечтала стать. Пастернак в качестве ее музы — как и ее новая концепция поэзии и собственного, просторного поэтического «я» — определяется огромностью того, чем он не является:

Терзание! Ни берегов, ни вех!Да, ибо утверждаю, в счете сбившись,Что я в тебе утрачиваю всехКогда-либо и где-либо небывших!

Боль, которую испытывает Цветаева, столь огромна именно благодаря ее ясному и четкому сознанию того, что интенсивность ее страсти равна ирреальности объекта этой страсти. Соответственно, мука сексуального желания, о которой она здесь говорит, не может быть выражена никаким иным способом, кроме поэтического.

Цветаева высвечивает эту жестокую логику в третьем стихотворении цикла «Провода», структурируя свою невыразимую скорбь треугольником, отображающим неизбежное сосуществование любви, боли и поэзии. Такой треугольник, имплицитно присутствующий в мифе о Психее, рушится при отсутствии любого из своих элементов. (Характер взаимоотношений между тремя этими элементами разъясняется в стихотворении «Слова и смыслы», написанном вскоре после цикла «Провода», где дается формула: «длить — даль — и боль» (2: 190)). В самом деле, для Цветаевой вдохновение состоит в том, чтобы длить боль безнадежной любви; «лирические провода» — идеальный образ для передачи этого творческого продлевания: «Знай, что доколе свод небесный, / Доколе зори к рубежу — / Столь явственно и повсеместно / И длительно тебя вяжу». Цветаевские горизонтальные лирические провода превозмогают и преображают даже законы физики: все время и все пространство сжимаются в вертикаль, когда она привязывает к себе Пастернака «весною стоков водосточных / И проволокою пространств». Иначе говоря, образ лирического расстояния, разделяющего двух любящих, есть одновременно поэтический вектор Цветаевой (стрела Амура — в руках ослушавшейся, восставшей Психеи).

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука